Избранное - Майя Ганина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1970
Желтый берег
1Поросшие лесом горы подступали близко к морю, но короткий прибой достигал недалеко, пройти было можно. Михаил шел быстрым пружинистым шагом, чуть выворачивая внутрь колени, заставляя себя идти быстро. Хотя чувствовал себя все еще слабовато и ему хотелось лечь и лежать, подставляя лучам изголодавшееся по солнцу тело — в нем жила иллюзия драгоценности отпущенного ему времени: даже на отдыхе он должен был изнурять себя подобием какого-то действия.
За выступом скалы он увидел художника с дочкой, своих соседей по дачке. Девочка в одних трусиках играла у моря, копая в камешках, художник, раздетый до пояса, в джинсах, закатанных до колен, очевидно, писал море.
Михаил поздоровался и хотел было пройти, но художник протянул «Кент», общительно улыбнулся, попросив глазами контакта. Михаил поинтересовался погодой, которую застал тут художник, приехавший раньше.
На вид художнику было лет тридцать, оказалось — тридцать пять. Был он высок, с хорошей атлетической фигурой, украшенной связками мышц, с вьющимися, не коротко стриженными волосами — супермен из зарубежного кинобоевика. Михаил знал, что если встретит его после отпуска в Москве на улице, то не узнает: у него была плохая память на такие лица.
Девочка обернулась на разговор и задумчиво побрела, к ним. Было ей лет шесть, хотя сначала, увидев ее с отцом возле коттеджа, Михаил подумал, что года четыре. Худенькая, с нежными, бархатисто-белыми плечиками и ребрышками, просвечивающими сквозь голубоватую кожу, лицо у ней было поразительной красоты — такие он видел когда-то в альбоме покойной матери на старых открытках, нежно очерченное, высоколобое, с крохотным ярким ртом и носиком, капризно приподнимающим верхнюю губу, с темными, как у отца, кудрями.
Художник сказал, что по утрам он обливает Карину холодной водой и что вообще он за спартанское воспитание. Михаил гмыкнул неопределенно, глядя на худенькое тельце, ежащееся в потоке холодного воздуха с моря, подумал, что художник, видимо, тщится уберечь девочку от судьбы матери (вчера вечером сосед предупредил его, что жена умерла полгода назад от лейкемии, и спрашивать девочку, где мама, не надо), но такого рода усилия, в общем, напрасны, ибо подобные болезни прихотливо поражают и слабых и сильных. Еще он подумал, что, если бы Карина была его дочерью и если бы ему совсем нечего было делать, он растил бы ее в неге и доступной роскоши, потакая самым малейшим капризам, потому что такая красота должна быть хрупкой и избалованной. Ему представилось, как художник вырастит из девочки нечто среднеполое, мощномышцее, загорелое и здоровое духом, и ему сделалось скучно. Он был не против спортивных деловых женщин, его жена была именно такой. Но, глядя на Карину, он вдруг вспомнил, что когда-то существовали другие.
Кивнув, он двинулся дальше: ему жаль было тратить время на пустые разговоры, хотя никакие великие дела его не ждали. Впрочем, он считал, что человеку полезней находиться в одиночестве — гигиеническая мера, способствующая изощренности мысли.
Карина вдруг догнала его.
— Ты куда идешь? — спросила она. — Гулять? Я пойду с тобой, ладно?
Михаил замедлил с ответом, оглянувшись на художника, снова взявшегося за свои кисти, надеясь, что отец, естественно, запретит дочери идти куда-то с малознакомым человеком. Тот пожал плечами и вытянул губы трубочкой — очевидно, это должно было означать: если вам охота — берите. И кинул дочке вязаную кофточку, которую та с удовольствием надела.
Михаил — делать нечего — взял девочку за руку и, укоротив шаг, двинулся дальше по берегу. Особенного недовольства он, правда, не испытывал, потому что девочка бежала рядом с ним молча, словно просто хотела уйти от отца. Вдруг она выдернула руку и, присев на корточки, выхватила из прибойной волны камень.
— Гляди, сердолик. — Она протянула раскрытую ладонь. — Папа из таких делает браслет. Или кулон.
— Зачем? — глупо спросил Михаил, потому что мыслью находился сейчас в некой далекой неконкретной неопределенности, и, взяв камень, поглядел на свет, чтобы вернуться к конкретному.
— Маме делал. — Девочка приподняла плечики и улыбнулась взросло. — Мама умерла, — добавила она, закинув голову и поглядев Михаилу в лицо. — Курила много…
— Я слышал. — Михаил, ухватив запястье девочки, двинулся дальше. Его снова резанул этот прямолинейный воспитательный комплекс, наивное логическое упражнение: «Мама много курила — мама умерла, все, кто много курит, — умрут». Сведение индивидуума, неповторимой личности, к одноклеточному члену одноклеточного сообщества.
— Я тоже много курю, — сообщил он истину, должную отпечататься в детском мозгу и подточить фундамент возводимой железобетонной схемы.
— Ты тоже умрешь, — полуспросила девочка, на что Михаил твердо и категорично ответил «нет».
Истина для него в данном случае была не важна. Важно было четкое ощущение собственного бессмертия, заполнившее его в эту минуту, и желание утвердить существо, идущее рядом, в том, во что верит каждый нормальный ребенок — в бесконечность своего существования на земле.
— И ты не умрешь.
Девочка засияла снизу глазами:
— Ну да. Я знаю…
Михаил заметил стежку, бегущую в гору. Может, она вела куда-то к жилью, но, скорее всего, это была просто скотская тропа: рядом валялся овечий помет и сухие коровьи лепешки.
— Полезли? — предложил он. — Посмотрим, что там?
Тропа была еще сыроватой после долгих дождей, под подошвой катались камешки, подавался верхний отмытый слей. Михаил шел, толкая перед собой под задик Карину. Последний раз он был в экспедиции на Северных Курилах лет семь назад, потом откладывал поездку с года на год: то жена тяжело болела, то что-то, требующее его непосредственного участия, совершалось в институте, то предстояла подготовка к очередному конгрессу. Сейчас он шел и радовался самодовольно, что идет легко, привычно: ноги вспомнили многие километры вверх и вниз, от вулкана к вулкану, мышцы вспомнили.
Михаил и Карина поднялись на округлую просторную вершину, поросшую уже сквозь прошлогоднюю пожухлость трефовыми маленькими листочками белого клевера, спорышом и гусиной лапкой. Тропа вела вниз, в неглубокую лощину, пересекала ее и терялась в зарослях рододендрона, дикой груши и шиповника.
— Гляди-ка, — вдруг сказала Карина спокойно. — Это кто?
Поглядев на противоположный пологий бугор, Михаил увидел стадо странных, темных с пятнами, некрупных свиней. Они мчались по зеленому склону, направляясь явно к ним. Впереди бежал хряк покрупнее, за ним горбатая черная свинья, потом несколько свиней помельче и совсем небольшие черные поросята.
Михаил, вдруг облившись холодным потом от подмышек до икр, вспомнил, что местные жители, по религиозной древней традиции, свиней вроде бы не держат, что это, скорей всего, дикие кабаны. С нравом кабанов он был знаком по таежным экспедициям еще с университетских времен. Он схватил на руки Карину, соображая, что делать. Бежать было бесполезно, тем более что ноги у него вдруг отяжелели от страха. Деревьев поблизости не было.
Кабанье стадо в полном молчании катилось уже вверх по бугру, на котором стоял Михаил. Вдруг откуда-то из-за спины выскочила черная собака и, залаяв, бросилась вниз, отделила маленького кабанчика и погнала. Стадо повернуло за ней.
Михаил, ощущая, как начинают проступать в сознании шумы и запахи мира, еще некоторое время прижимал Карину к себе, а она, полуотвернувшись от опасности, царственно и спокойно поникнув, повторяла изгибом хрупких ребрышек его грудь и плечо. Потом он поставил ее на землю и быстро повел по тропе к лесу, удивленно запомнив неизведанное: слабое, еще пахнущее смесью молока и нежной не ороговевшей кожи, отдано тебе под защиту, ты над ним властен, но и оно пронзительно, обезоруживающе, непонятным образом властно над тобой.
— Это кто был? — спросила Карина.
— Свиньи.
— Зачем они к нам бежали?
— Поиграть.
— Ты испугался?
Михаил не ответил.
2Они вошли в лес. По обе стороны сырой узкой дороги были заросли рододендронов, покрытых жирными неопрятными цветами. Над землей висело душное тепло, но когда Михаил поднял руку, чтобы сломить ветку, то дотронулся до струи холодного воздуха, текущего с моря. Он давно снял свитер и нес его в руке, нес также кофточку Карины.
— Отчего у тебя это? — спросила Карина, когда он снял свитер. Под лопаткой у него был глубокий, с рубцами на полспины, хорошо заметный шрам.
— Осколком мины жахнуло.
— На войне?
— Нет, на полях с мальчишками лазил, на мину нарвался.
— А…
Михаил старался не сосредоточиваться на тех, давних воспоминаниях. Впятером они, голодные дети весны сорок второго года, уехав со старшими искать на полях под Москвой невыкопанную перезимовавшую морковь, картошку или капустные листья, нарвались на мину. Он был самый тяжелый, к тому же никто не дежурил в госпитале возле его постели, обливаясь слезами. Он выжил, остальные четверо мальчишек умерли. Он запомнил фразу, сказанную мачехой соседкам: «Господи, паршивые-то щенки живучей холеных!..» Забравшись после похорон на чердак, он чувствовал себя как бы виновным перед соседками, матерями погибших, в сто раз более никому не нужным, чем прежде. Тогда, кажется, он первый раз подумал: «Ладно, я вам всем докажу, вы еще увидите!..»