Зимние каникулы - Владан Десница
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На маленькой площади лежала единственная жертва — молодая женщина. Волосы закрывали ее лицо; между вздернутой юбкой и чулком белело пятно беззащитной плоти. Клетчатая сумка валялась в стороне.
Эрнесто пошел вместе с другими. Пустынными улицами спешили небольшие группы людей — с помертвелыми лицами, стиснутыми зубами, вытаращенными глазами они молча неслись вперед, в гнетущем безмолвии, едва держась на отяжелевших ногах, топот которых гулко звенел по плиткам мостовой, как бывает глухой ночью. Чуть подальше жертв было больше, кое-где даже просто много. У людей не было сил отвести взгляд от распоротых животов, оторванных конечностей, расколотых черепов. Отдельно лежала голова, вблизи которой не было видно тела, которому она прежде принадлежала. Глядя на обезображенные останки, Эрнесто поражался тому, насколько это походило на яркие цветные картинки, изображавшие человеческое тело, которые он видел в медицинских книгах: и цвет рассеченной ткани, и отчетливо прорисованные вены, артерии, нервы… Разве что (и это не отвечало его прежним представлениям) лужицы крови оказывались неожиданно маленькими, а сама кровь — гораздо более жидкой и бледной, чем он представлял ее себе: некая разбавленная водянистая субстанция светло-оранжевого оттенка. Его удивила ужасная бледность лиц и тел погибших, даже тех, кто не истек кровью, — может быть, это объяснялось тем, что смерть настигла их в миг жуткого душевного потрясения. Кто-то молча толкнул его локтем, указывая на немецкого солдата, лежавшего посреди улицы: торс, аккуратно и точно рассеченный пополам; правая рука его была поднята кверху, точно он дирижировал или звал кого-то; рот открыт, как если бы он кричал; он напоминал сброшенный с пьедестала бюст. Странно выглядело это расчлененное тело, короткое, точно куртка; люди молча обходили его, ускоряя шаг, но взгляды устремлялись обратно.
В развалинах какого-то полностью разрушенного квартала пришлось пробираться среди руин. Здесь погибших было меньше — по-видимому, они остались под грудами кирпича. В разбитых окнах сверкало небо; кое-где развевались занавески или торчал свесившийся наружу распоротый тюфяк.
Редкие прохожие пробирались им навстречу. Но никто никого ни о чем не спрашивал. И между собой они не разговаривали, разве что иногда у кого-нибудь вырывался глубокий вздох или недоступный контролю сознания мучительный стон.
Из боковой улочки выскочила вдруг странная, как привидение, человеческая фигура — лицо человека было пепельно-серым, волосы буквально дыбом вздымались над головой, поседевшие от пыли и пепла; вытаращив глаза, он двигался по мостовой, напоминая закопанного живьем и каким-то невероятным образом выбравшегося из могилы человека, не верящего, что он жив. Он приближался к ним, ему хотелось оказаться среди себе подобных — среди своих, среди живых, — ощутить их тепло. Однако в их душах он рождал безумный страх и инстинктивное желание куда-нибудь убежать, спастись, в панике, с какой люди обычно спасались от прокаженных. Неизвестный устремился прямо на Эрнесто, который чуть приотстал; подойди он ближе или протяни ему руку, тот завопил бы во весь голос. Однако Эрнесто поспешил укрыться внутри своей группы.
Возле какого-то дома стоял другой человек и не сводил глаз с развалин, точно ему вовсе некуда было спешить; он всматривался во все с каким-то ленивым, но пристальным интересом. В подвале этого дома были засыпаны его близкие; ему казалось, будто он слышит их крики из-под развалин, призывы о помощи. Все замерли на мгновение, вслушиваясь. Потом кто-то махнул рукой, и они поспешили дальше — ничего там не было слышно. У Эрнесто мелькнула мысль, что люди, засыпанные в подвале, умирают только от страха, что их не услышат оставшиеся наверху (какими невероятными счастливцами кажутся им люди наверху!); конечно, ни одной секунды они не сомневаются, что, услышав их, «люди наверху» немедленно предпримут все возможное и невозможное, чтобы извлечь их отсюда. А эта горсточка людей спешит мимо — правда, с душевным трепетом; кто-то перекрестился (за них или за себя) и ускорил шаг. Эрнесто подумал, что до вчерашнего дня, да и совсем недавно, он так же твердо верил, как верят теперь эти засыпанные люди, что в подобной ситуации все оставшиеся наверху, вообще все люди в мире вмиг позабудут о своих собственных делах, чтобы сообща начать решительную совместную акцию спасения. Но теперь он знает то, чего те, внизу, еще не знают. Он почувствовал, будто что-то острое кольнуло его в затылок: словно оставшиеся в подвале люди сквозь какое-то крохотное отверстие видят их, следят за тем, как они уходят. Ему опять стало страшно, что он последний, и он пролез вперед.
Из центральной части города, минуя городской парк, вышли к воинскому стрельбищу. Здесь разрушений оказалось поменьше или же просто было просторнее, и поэтому вид развалин казался менее тягостным. А вот глубокие воронки на шоссе, через каждые пятьдесят метров, в правильном порядке, однако жертв не видно. Зато немного подальше, возле детского приюта, бомба угодила прямо в группу малышей, которых, верно, вывели на прогулку. Некоторых так подбросило взрывной волной, что они повисли на телеграфных проводах. Висели, точно детские вещички, вывешенные для просушки…
— Господи, господи, где же ты! — закричала какая-то женщина, крестясь.
Остальные, еще ниже опустив головы, подавленно спешили дальше, до глубины души пронзенные смутным ощущением какой-то собственной вины.
Вскоре выбрались из зоны разрушений, и чувство безопасности превратилось в душе каждого в чувство восторга, оно вырвалось наружу в неутолимой потребности говорить, говорить без конца, так что им едва удавалось справиться с собой хотя бы из простого приличия. Это преобладающее чувство радости, а затем все более возраставшее ощущение смутной вины, в противовес прежнему, все подчинявшему инстинкту самосохранения, стремительным нервным спадом после крайнего напряжения всех сил слились воедино в чувстве невыразимой благодарности. У одних оно проявилось в виде бесконечной, крайней умиленности, у других — негодования.
— Mannaggia!..[49] — крикнул портной Минуччи, переселенец из Неаполя. — Вот так! Теперь пусть он сам принимает все, что получил!..
Всем было ясно, что он имеет в виду Дуче.
— …Вы помните? «Oggi abbiamo avuto l’alto onore di prender parte ai bombardamenti di Londra!»[50] Дурак!.. Он как индюк гордился тем, что немцы наконец позволили ему тоже послать несколько своих самолетов на Лондон!.. Вот она теперь ему, l’alto onore!..[51]
— Вот-вот, совершенно верно!.. — поддержал его Эрнесто. — Только последствия этого теперь на своей шкуре чувствуем мы, а не он!..
Правда, он тут же припомнил, что совсем недавно сам выступал в какой-то манифестации бок о бок с этим портным и портной этот на удивление звучным голосом, вовсе не соответствовавшим его куцей фигуре, непрерывно вопил: «Ду-у-че! Ду-у-че!» А следом за портным приналег и он…
Между тем где-то вдали как бы в направлении его собственного дома поднимался высокий столб дыма. «О господи! До сих пор я ведь даже не подумал о наших! Будто я совсем один на белом свете!..» Он чувствовал, что у его соседей тоже мелькают подобные мысли, ибо все они вдруг разом горестно умолкли. «Как там мои Лизетта с ребенком?» — спросил он себя. Однако и сейчас не произнес этого вслух. Только искоса глянул на остальных, проверяя свои впечатления.
— Ma l’uomo è proprio una bestia! [52]— крикнул Минуччи как будто без всякой связи с предыдущим.
«Ага! Все они испытывают то же самое!»
На душе у Эрнесто полегчало.
— Madonna mia, что там с нашими! — продолжал портной, покрывая этим случайно возникшим коллективным местоимением «наши» свою собственную вину.
Да, высокий и густой столб черного дыма несомненно поднимается в той стороне, где был его дом… Эрнесто хотелось узнать мнение остальных по этому поводу, однако он суеверно воздержался. Но душу стремительно наполняла тревога. Он потерял всякую охоту о чем-либо говорить. И на первом же перекрестке, торопливо простившись со своими спутниками, поспешил напрямик.
К дому он приближался со все более возрастающим ужасом. Хотелось встретить кого-нибудь из знакомых, чтоб, упреждая, расспросить о своих, и вместе с тем он боялся такой встречи. На пустыре возле дома пожилой крестьянин, ошеломленно выскочивший из убежища словно после тяжкого похмелья, запрягая лошадь, пытался разобрать спутанную шлею. Он хлопал животное ладонью по морде и поносил на чем свет стоит этот проклятый город и ту минуту, когда сюда приехал. Значит, что-то важное заставило его, ведь по пустякам в праздничный день крестьяне в город ни за что не поедут! И только теперь ему словно бы наконец стал понятен до тех пор неясный и на первый взгляд вроде бы ни на чем не основанный обычай, который соблюдался издавна, вероятно, столетиями переходил от отца к сыну вместе с частицей святых мощей, зашитых в амулет, невидимых и недоступных разуму, излучающих, однако, чудотворную свою силу.