Площадь отсчета - Мария Правда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Я желал бы теперь взять на одного себя все бремя, которым тяготит меня обвинение в покушении на жизнь его императорского высочества, но не могу; сказанное мною в сем случае о Пущине, к несчастью, истинно — в моем же объяснении причин, заставивших меня целить в его императорское высочество, нет противоречия, ни несообразности: уверенный в том, что пистолет мой не стреляет, я хотел выиграть время, хотел умышленно неловкостию обратить на себя внимание его императорского высочества (от коего я находился в очень недальнем расстоянии и мог быть им замечен), сперва прицелился не в него, а на клики: «Не туда! Сюда!» метался из стороны в сторону; все это с тем, чтоб другой кто с лучшим оружием и с большей готовностью не заступил моего места. Где тут явная несообразность, не заслуживающая никакой веры, и могу ли по совести в том сознаться? Впрочем, в силах ли я теперь отдать ясный отчет во всем том, что тогда во мне происходило? Но живо помню, что надеялся на осечку пистолета; живо помню, что меня объяла жалость, когда всмотрелся я в лицо великого князя; что когда солдат отвел мою руку, у меня будто камень с души свалился…
…Если же, несмотря на мою твердую уверенность в виновности Пущина, окажется, что Пущин прав, да бросит в меня камень первый тот, кто в сердце своем может сказать: «Я в моих показаниях был бы осторожнее и совестливее!» Пусть тогда осудит меня суд человеческий; есть другой суд, перед которым я надеюсь в сем случае оправдаться, суд Бога гневного, рука Коего на мне слишком тяжело отяготела и имя Коего страшусь употреблять всуе! Если окажется, что Пущин прав, не крепость мое место, а дом безумных!
…Что же касается до великого князя Михаила Павловича, я бы желал, чтобы Господь Бог даровал мне случай пожертвовать за него своей жизнию. Я любезнее и прекраснее не могу вообразить себе юного героя; слова его человеку, которого считал желавшим его смерти: «Я на вас не в претензии!» во всей простоте своей высоки, рыцарски: так, воображаю, мог говорить один Ричард Львиное Сердце!
Но поверь же, герой, я не хотел и не мог хотеть твоей смерти! Горькая необходимость и твоя собственная безопасность заставили, принудили меня взять на себя притворную, но и тут гнусную для меня роль Равальяка…
…Боюсь прогневить моих судей, но да снизойдут они к языку художника, к языку поэта, не знающего и не разумеющего той важности, которая требуется в допросах и судилище… Быть Блонделем, спутником в жизни и певцом Михаила Павловича, я бы счел величайшим для меня земным счастием, но чувствую, что увлекаюсь пустыми, нелепыми мечтами, оправдающими, может быть, мнение о помешательстве, в коем полагают рассудок мой. И мне ли в самом деле, преступнику, ожидающему казни и бесславия, думать о славе и счастии?
…Много я говорил о себе, а забыл о верном слуге своем, Семене Балашове, не бросившем меня в злополучии. Оказывается, насколько я слышал, он задержан в Гродне; осмеливаюсь рекомендовать его доброте и милосердию его императорского высочества великого князя Михаила.
Пусть он принадлежит Вам, Ваше высочество, примите его, удостойте принять его из рук недостойных и преступных, но делающих Вам очень ценный подарок: верного слуги. Он мой крепостной…
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ РОМАНОВ, ФЕВРАЛЬ (НАЧАЛО)
Жизнь понемногу вошла в какое–то подобие рутины. Работы по–прежнему было больше, чем возможно обнять одному человеку, но Николай Павлович уже втянулся в новую лямку. Известия о восстании в Черниговском полку еще более растревожили, но Дибич и Чернышев справились героически. Уже начали свозить во дворец для допросов участников Южного общества. Снова несколько бессонных ночей. Особенно врезался в память разговор с Сергеем Муравьевым — Апостолом. Его привезли с поля боя, с засохшей кровавой повязкой на голове. Он еле держался на ногах, но не просил о снисхождении — Николай Павлович вместе с генералом Левашовым помогли ему сесть, а потом, когда допрос был окончен, поднимали под руки. Несмотря на подобное состояние, Муравьев держался с достоинством и внушал к себе немалое уважение.
Пестель, напротив, что во время беседы, что по изучении его дела, вызывал у Николая Павловича отвращение, граничащее с брезгливостью. У этого человека подлинно не было ничего святого. С одной стороны, он был куда последовательнее товарищей своих по заговору. Поняв, что вооруженная революция стоит денег, полковник всерьез озаботился их добыванием. Николай Павлович при одной мысли о том, как он это делал, багровел до корней волос. Пестель умудрился поставить полк свой на двойное довольствие, получая потребные деньги как в Балтской, так и в Московской комиссариатской комиссии, будучи отнюдь не приписан к последней! Воровство и безразличие казенное было настолько обычным делом на святой Руси, что за несколько лет не нашлось ни одного порядочного человека, который бы озаботился схватить его за руку. Да порядочных рядом с ним и не было. Пестель окружил себя мерзавцами, наподобие доносчика Майбороды, и делился с ними преступными прибылями.
Финансовые операции Пестеля совершались с полного ведома дивизионного и бригадного начальства, которое он тоже аккуратно подкармливал. Сейчас еще только предстояло распутать огромное количество нитей, которые от него тянулись. Пока лишь было ясно, что замешан командир 18‑й пехотной дивизии генерал–лейтенант князь Сибирский, которому было выдано из артельной кассы Вятского полка 12 тысяч рублей, да бригадный генерал Кладищев, получивший из этого же источника 6 тысяч рублей.
Растраты обнаружились не только в Вятском полку, где за четыре года сгинуло бесследно не менее 60 тысяч рублей, но и во всей Второй армии, где приятель пестелевский, генерал Юшневский, орудовал по интендантской части. Добила Николая Павловича история с солдатскими крагами, на замену коих казна выделила по 2 рубля 55 копеек на человека. Полковник Пестель раздал солдатам по тридцати–сорока копеек с тем, чтобы краги остались старые. Не гнушался он и солдатским жалованьем, так что полк его регулярно голодал. По словам Пестеля, примеры Риеги и Наполеона вдохновляли его. Как ни относись к Бонапарту, думал Николай, в одном его никто никогда не обвинял — в пренебрежении здоровьем солдат своих и в мелком интендантском воровстве.
При этом сам Пестель, судя по показаниям всех, кто его окружал, вел крайне спартанский образ жизни и тратил деньги лишь на книги. Значит, воровал во имя идеи. Ново, но от того ничуть не более привлекательно!
Сейчас, когда масштаб заговора ограничился конечным числом замешанных, по подсчетам Левашова, по делу проходило чуть более пятисот человек, половина коих, по его же разумению, должна быть отпущена с миром, нужно было решать, каким образом с оставшимися поступить. И здесь уже начинались истинные трудности. Матушка, к мнению которой Николай Павлович прислушивался, поскольку за ней стояли весьма влиятельные сановники старшего поколения, считала, что всех мятежников, чье активное участие в восстании будет доказано, надобно истребить публично. Ее, по всей видимости, до сих пор мучила легкость, с коею, с благословения Александра, убийцы Павла Петровича избежали своей участи. На «друзьях четырнадцатого числа», как называл их Николай Павлович, Мария Федоровна хотела отыграться за все несправедливости своей долгой жизни. Николай сообщил матушкино мнение Сперанскому, с которым теперь он работал самым тесным образом, несмотря на все подозрения первых дней — лучше Сперанского все равно никого не было.
— И ни в коем случае, Ваше императорское величество, — без тени эмоции высказался Сперанский, — расстреляйте 200 человек, и вы получите 200 мучеников. Пантеон российский недостаточно обширен, чтобы вместить их, Ваше величество!
Они сидели в Эрмитаже у камина друг напротив друга в золоченых креслах, обтянутых узорной красной кожей, между ними был небольшой рабочий стол. Здесь Николай Павлович позволял себе отдыхать от кабинета. Он был в измайловском мундире, стареньком, с продранными локтями — в таком виде он чувствовал себя лучше всего. Михайло Сперанский был в скромном черном сюртуке с одной звездою, тоже почти по–домашнему. Час был поздний, ужин давно закончился, и они просто беседовали, отложив в сторону бумаги. Михайло Михайлович для Николая был находкой — этот человек обладал работоспособностью и терпением мула, к тому же он был энциклопедически образован и обладал громадной памятью. Все это не могло не привлекать. Единственным недостатком его было полное отсутствие чувств. Николая подмывало спросить: «Любите ли вы свою дочь?» Ему казалось, что Сперанский ответит что–нибудь вроде: «Этот вопрос следует рассмотреть двояко, Ваше величество, в зависимости от того, к какой юрисдикции мы сейчас относимся…» Холодность сердца в этом человеке с лихвой возмещалась жаром ума, не тронутым возрастом, и бесценным опытом, накопленным за предыдущее царствование. Николаю нравилось, как Сперанский держится с ним — почтительно, но с полным отсутствием аффектации — даже слова «Ваше величество» в его устах звучали просто, как имя и отчество. Сказывалась многолетняя привычка общения с царями.