Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е - Александр Кондратов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Филиппов! — воскликнул Якобсон.
Пришелец в первый момент, наверно, показался ему духом студента, который он невольно вызвал на чердак своим рассказом.
— Это тот?.. — спросили Якобсона, пока Филиппов с аккуратностью пенсионера вешал пальто. Якобсон кивнул.
— Как самочувствие?
— Ничего, — ответил Филиппов, подозрительно покосившись.
Он догадался, что о нем здесь говорили, но это не помешало ему решительно шагнуть к дивану и спрятаться за спинами девушек. Одна из них сказала:
— Его знают в Америке.
— Кого? — спросил Филиппов.
— Мы говорили о Шведове.
— Да, о нем знают в Америке, — подтвердил Филиппов слабым голосом.
— Все-таки увидим мы его сегодня или нет?
— Думаю, что придет. — Якобсон выделил взглядом девушку, которая явилась сюда с мороженым. Она разглаживала на коленях серебряную фольгу и была занята, казалось, только этим.
Она тотчас стала центром внимания: между нею и Шведовым была, по-видимому, какая-то связь, на которую намекнул Якобсон. Светлые волосы, желтая кофта, юбка, туфли не новые… У меня возникло ощущение, будто я что-то пропустил.
Снова: светлые пряди волос, легко изогнутые губы, рассеянный взгляд. И опять пропустил что-то, какую-то особенность, какую-то возбуждающую интерес необычность. Это была Зоя.
— Дальше, дальше, — потребовали от Якобсона, и он снова вышел на середину комнаты.
— На втором курсе Шведов выпустил журнал «Лотос», на третьем — женился, а на четвертом, зимой, его предупредили, что экзаменаторы получили указание «посадить» его.
Он взял академический отпуск и, как говорит, «просто живет». Якобсона спросили, кто жена Шведова. Возможно, этим вопросом хотели выяснить, какое отношение имеет к нему рассеянная девушка. Якобсон сказал, что еще никому не удалось ее увидеть.
«Лотос» вызвал обычные последствия — его читали, авторов хвалили. Старый академик Томилин сказал по поводу «Лотоса»: «Шарман! Шарман!» — но кто-то где-то произнес: на физическом факультете распространяется подпольная литература, и начались дознания, обследования, кары.
Со Шведовым решило побеседовать неизвестное, но чрезвычайно важное лицо, проявившее наибольшую заинтересованность в искоренении причин возможных последствий шведовского своеволия.
Важное лицо было головы на две выше Шведова, одето было весьма и весьма тщательно, словно к визиту в деканат его готовили костюмеры театра.
Шведов явился на вызов. Представитель, показывая на экземпляр «Лотоса», спросил: «Вы — редактор этой стряпни?» Шведов миновал представителя и спросил декана: «Дмитрий Васильевич, вы меня вызывали?». — «Да», — подтвердил декан. «Для того, чтобы познакомиться с этим гражданином?» — Шведов оборачивается в сторону представителя. Декан кивает головой. «Дмитрий Васильевич, но этот человек не способен оставаться в границах элементарной вежливости». Декан, ученый с мировым именем, был известен тем благородством в отношениях с людьми, которое кажется теперь старомодным. По лицу его можно было догадаться, что бесцеремонность представителя возмутила его, и он высказал Шведову свое извинение ясно, но несколько длинно, чтобы, по-видимому, дать представителю время настроиться на подобающий тон. И тот, действительно, начал по-товарищески улыбаться, но все-таки вслед за этим допустил ряд оплошностей: положил Шведову руку на плечо, сбивался на «ты». Однако ему удалось усадить Шведова в кресло и начать беседу, в течение которой Шведов несколько раз поднимался с кресла в последней степени возмущения.
Я запомнил из этого рассказа Якобсона доводы, которые приводил Шведов в защиту своих стихов и самого журнала.
Представитель спросил, почему Шведов пишет «упадочные» стихи. Не «упадочные», а «упаднические», — поправил Шведов. На чердаке у Евсеева эта поправка вызвала аплодисменты.
Шведов сказал, что пишет стихи, когда ему одиноко, когда перестает верить, что в жизни есть какой-нибудь смысл, но стихи иногда позволяют ему вновь обрести веру в жизнь.
— А других настроений у вас не бывает? — спросил представитель.
— Бывают, но тогда я стихи не пишу, — мне и так хорошо.
Представитель своих вкусов не выражал, говорил «наш народ хочет», «народ требует», «от молодого поколения он ожидает».
В конце концов Шведов решил выяснить, что такое народ. Представителя такой вопрос вывел из себя. На этот раз он вскочил возмущенный.
Но Шведов усадил его и предложил такой способ определения понятия «народ».
— Народ — это вы, я, наш уважаемый декан и так далее, и так далее, и тому подобное. Обозначим всех живущих в стране буквами а, б, в, г… Народ — сумма, не правда ли, всех индивидуальностей, тех же а, б, в, г…
И если я — «с» и у меня хорошее или плохое настроение, то и я там, в этой сумме. А вы хотите мне доказать, что «с» в сумме не существует, вернее, я не имею права на существование с таким-то настроением, — вы и пришли ко мне об этом сказать! И если я не приму ваши вкусы, то, по-видимому, вы захотите эту сумму сократить на величину «с»: отчислите меня из университета, а может быть, примете более радикальное средство упрощения все той же суммы. Чем больше я говорю с вами, тем больше я чувствую вашу частность.
Вы такое же приватное лицо, как каждый из живущих, но с характерной особенностью: то, к чему стремитесь вы, вы облекаете в форму «мы», «народ»: «мы хотим», «народ требует». И при этом вы не спросили у меня — маленького «с», — хочу ли я того же, и не спрашиваете, что желательно для меня. Простите, но я в этом чувствую, может быть, привычную для вас, но тем не менее подтасовку.
Вы говорите, что я и мои товарищи по «Лотосу» не скромны, в каждом стихе «я», «я», «я»… Но это неточность: я ведь ни в коем случае не хочу, чтобы меня, мои настроения путали с настроениями кого-нибудь другого. Разве скромнее говорить от лица всего народа или целого поколения, эпохи? Это не только нескромно, но, как выяснили, и не может быть точным. Если бы вы писали стихи, то, конечно, вы писали бы от лица «мы», «народа», но я не хочу писать стихи вместо вас, даже в том случае, если вы будете меня расхваливать. «Попробуйте писать стихи сами», — предложил Шведов. Представитель рассмеялся. Тогда Шведов добавил: «Я стал чуть-чуть больше понимать, после Вашего смеха, значение экономического фактора. Распоряжение средствами позволяет прибегать к заказам, и с этой точки зрения заказ первичнее искусства. Иначе говоря, до заказа поэзии не существует, или как бы, — и он показал на „Лотос“, который представитель держал в руке, — поэзии нет».
Представитель сказал, что Шведов и его друзья наивны, они не понимают, что искусство нельзя отделить от политики.
— Конечно, нельзя, потому что я не могу запретить вам интерпретировать мои стихи с вашей точки зрения. Но я-то не интерпретирую и не заказываю другим, — я их пишу. А вы интерпретируете — и не пишете. Возможно, поэтому мы видим мир не из одного окна.
Шум был поднят вокруг «Лотоса» неимоверный. Однажды Шведову принесли американскую газету. Шведов прочел статью о своем журнале и искренне удивился:
— Ничего не понимаю! Только меня обвинили в том, что я пишу не от лица народа, от своего «я», здесь же нахваливают за то, что я выражаю настроение молодежи целой страны. Господа, я с вами не играю. Пошли вы к черту, «я ухожу, воткнув моноклем солнце в широко растопыренный глаз».
Вскоре после этого Шведова изгнали из всех комиссий и комитетов.
— И никто его не защитил? — спросили Якобсона.
— Защищали. Студентам перечислили все должности, на которые он был избран, апеллировали к гуманности: нельзя, чтобы один человек нес такую общественную нагрузку. Ребята добрые: надо освободить, дать такому прекрасному парню возможность учиться. И освободили…
Домой я шел пешком и думал о том, что если даже все сказанное о Шведове — легенды, то в этих легендах уже есть замысел, и он будет с неотвратимостью кем-нибудь исполнен, и если не сегодня, то завтра…
— Ах, нельзя ничего изменить. — Элеонора Сергеевна закончила свои дела и внимательно смотрит на меня.
Ну что ж, настал заключительный момент похорон: речи произнесены, пора бросить прощальную горсть земли.
Из-под вороха старых журналов я вытащил толстые тетради. Кажется, по одной из них Шведов мне читал свои рассказы.
— Элеонора Сергеевна, — говорю, — в эту стопку я отложил библиотечные книги, а это, похоже, дневники.
— Будьте любезны, Борис, отнесите книги в библиотеку, а тетради я возьму с собой.
Я колеблюсь, колеблюсь намеренно, чтобы ясно показать: эти тетради хочу оставить у себя. Но она протягивает руку, и я понимаю, почему эта женщина не испытывала поражений.
Она вышла на кухню, и я слышал, как она сказала соседям, что завтра за вещами зайдет ее муж. Мы вышли на улицу, попрощались, не пытаясь сказать что-либо друг другу. Все-таки одна из тетрадей была у меня, — я сунул ее под пиджак, когда Элеонора Сергеевна оставила меня в комнате одного.