Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е - Александр Кондратов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, между ними был договор, и Шведов лишь выполнил его условия, когда тем же ножом вскрыл вены на своих руках.
Он не был обязательным человеком, он всюду появлялся не вовремя, всюду опаздывал. Он сделал ожиданье данью, которую платили Те, кто верил в него и на него рассчитывал.
Но Зоя — исключение, она покидала его и возвращалась к нему сама. Она не поддавалась его власти и в то же время жутким образом была связана с ним. В чем-то она не хотела уступить Шведову, в чем-то отрицала его: может быть, опережала в понимании того, куда Шведов движется. Возможно, их отношения были борьбой, которая закончилась вничью, — она была убита, а он расстрелян.
Возможно, она, погасив в своем теле сталь ножа, освободила его от другого или других преступлений. Ее любовь сделала то, что все, знающие Шведова, даже старая мать Зои, не могут произнести эти два слова: «он убийца». В жизни Зои он занял слишком большое место, чтобы просто стать его жертвой.
Думается, до последней клетки пронзило Шведова наше время — оно объясняется им, и он объясняется последним десятилетием. Вот здесь, в этой точке, слава вдруг обратилась в бесславие, обветшали мысли и мифы, исказились прямолинейные биографии.
Шведов во всем видел знаки судьбы: на улице, где он жил, некогда находился трактир, описанный Достоевским, и в фамилии своей: «Рюрик я у вас».
— Почему мы встретились? — заинтересовался он при первом нашем разговоре. Оказалось, что встретиться с ним мы могли намного раньше — бывали часто в одних и тех же местах.
— Ведь что-то мешало. Подумал и решил: было еще рано.
В своем отце, который бросил всё и всех и бесследно исчез, он видел «наивный вариант» самого себя.
Он повторял и переоценивал незабытые отцовские слова, будто сказаны они были не шестилетнему мальчику, а сегодня утром. Для него не было прошлого и будущего. Шведов знал лишь одно деление: на мертвое и живое.
Мать в жизни своей он рассматривал как случайность. Рассказывал живописно одну сцену. К матери пришла подруга, такая же незамужняя, и принялась кокетничать с подростком — «тормошить инстинкты», а мать с любопытством наблюдала за ними, как следят за страстями животных городские жители. И заключил: «Мы живем в любопытное время — разделение полов сильнее семейных уз…»
— Моя мать умеет думать, — рассказывал Шведов в другой раз, — несколько ночей напролет лежала и думала и что-то рассмотрела за ерундой правил и сплетен. Я думаю, она сумела понять, что до ее интересов никому нет дела. Раз это так, то все вокруг живут для себя; и этот вывод преподала мне. Она стала жить своими победами, и ей удалось добиться всего, к чему, как она считала, стоило стремиться. Она думает лучше, чем мы, она думает затем, чтобы принимать решения и исполнять, а мы зачем?..
— Сколько вокруг мелочности, а она человек государственный, с нею можно заключить соглашения; она не станет потом убеждать знакомых, что поступила в ущерб себе, во имя любви и принципов. «Мы договорились» — и никакой сентиментальности и демагогической болтовни.
— Мы с нею разошлись, когда я сдавал в школе последние экзамены. В воскресенье она отправилась на теплоходную прогулку. В тот день, кажется, она познакомилась со своим будущим мужем. Спали мы так: я у окна, она за буфетом. Вечером, перед сном, она открыла банку с вазелином и стала натираться — боялась, что после загара начнет шелушиться кожа. Запах кошмарный, шелест кожи, и вдруг понял, что она совсем случайный для меня человек. В двадцать пять лет такие прозрения не убивают, но мне было семнадцать. Мне хотелось броситься к ней, обнять, снова найти свою мать. Я хотел, чтобы она погладила меня по голове, поцеловала, утешила. Мне нужно было побыть еще мальчишкой, но обнял бы, я знаю, не мать, а женщину.
— Черт возьми, не помню, как вдруг в руках оказался саксофон. Так вот как надо играть «Май Бэби»! Ты любишь: та-ти-та-та? Это и призыв и апокалиптический ужас.
Заиграл. На всю квартиру, на всю улицу. И тут она мне сказала: «Ты — подонок, ты — скотина!» А я: «Ты — кошка, шлюха. У меня нет больше матери». Потом мы говорили спокойно. Даже мирно пили чай. Будущие отношения оформили строгим договором. По этому договору мне оставлялась комната, себе она избрала свободу действий и не пришла домой уже на следующий день: инженер, с которым она познакомилась, капитулировал — вышла за него замуж и сделала соучастником своих замыслов: отдельная квартира, лето — на юге и так далее, впрочем, не знаю, что в этом «так далее» было еще.
— Я получил гарантию: «Помни, тарелка супа для тебя всегда найдется». Не правда ли, изумительная гарантия! Войны нет давно, но для целых поколений мера доброты и долга окаменевает.
…Помню эту комнату, какой она была по вечерам. На столе сыр, пачка чая, хлеб, нож на газете, которую Шведов умел ловко читать вверх ногами. Здесь не было уюта — все раскрыто, обнажено, как пыльная голая лампочка; стены далеко, а потолок высок. Девушки забирались, сбросив туфли, на старый диван. Окурки летели в огромную медную вазу.
Ни угощение, ни деловая встреча, ни пирушка — сыр был только сыром, а сигареты — только сигаретами, слова — словами… если не останавливаться на подробностях этих вечеров — пьянили возможности, которые открывались всюду. Шведов всюду отмечал незанятую пустоту, простор: он, казалось, недоумевал перед самим горизонтом. Если появлялся новый гость, который ценил что-то и верил только в это что-то, Шведовым невероятно легко, до освежающей забавности, показывалось это необычайно малым и случайным. Становилось смешным, как человек может уместиться на таком ничтожном пятачке. Студенческие идеи о бесконечных ступенях энтропических систем, пустота тундровских широт, где он странствовал более года, видимо, всегда поддерживали масштаб его видения, он прилагал его как верную меру ко всему, и возникал тот шведовский негативизм и юмор, который победить никто не мог; отрицание вытекало из масштаба возможного.
…Как легко Шведов избавлялся от книг, от денег, от времени, как умел уговаривать и давать! Людям, которым житие его в подробностях было неизвестно, он представлялся осыпаемым благодеяниями: книги ему дарили, деньги приносил неизвестно кто, да и не важно кто. И стоило оказаться рядом со Шведовым, как эти благодеяния начинали сыпаться и на тебя.
Когда я впервые переступил порог этой комнаты, здесь был филолог, который доказывал, что «Слово о полку Игореве» — подделка; философ требовал признания Бога, а один юноша, сильно картавя, без конца проповедовал джаз.
У каждого было свое соло, никто никого не перебивал. Здесь не было идолов, но были служители культов, и каждый служитель вел короткую мотыльковую жизнь — начинал говорить, головы поворачивались к нему, и отворачивались, когда начинал говорить другой.
Были такие, которые ничего не утверждали. Они передавали друг другу книги, пластинки, стихи, отпечатанные на машинке, кивали, но не спорили, занимали рубль и уходили, воодушевленные неизвестно чем.
Помню, как Шведов — на нем была черная ситцевая рубашка с закатанными рукавами, — разговаривая в углу с филологом, чуть громче произнес: «Просвещение в России — чернокнижие».
Уже тогда его приговоры и словечки стали повторяться; и те, кто даже не был знаком с ним, старались узнать, что он говорил.
— Он сказал: «Я не хочу хотеть».
— Шведов придумал новое слово — «панзверизм».
— Вчера Шведов заявил; «Пора, наконец, себя распечатать».
— Приходил к нему толстовец. Шведов спрашивает; «Почему, когда мы говорим „не убий“, имеем в виду прежде всего, что не стоит убивать мерзавцев?»
— Он хочет устроиться на работу, заготавливать для кладбищ еловые лапы.
— Я спросил его, куда он направляется. Он: «От паупера — к невротику».
— Спросили о демократии. Шведов говорит: «Ты думаешь, что каждый жаждет что-то сказать вслух? Ничего подобного. Дай человеку рупор — он будет обращаться с ним как обезьяна».
«Есть одно бесплатное удовольствие — смотреть на женщин».
«Женщины никогда не правы, но всегда имеют право судить».
«Знать своих друзей — знать, в каких случаях они тебе звонят».
«Наша общая родина — наше время».
«Истины нет, хорошо человеку или плохо — вот в чем суть всякой проблемы. Остальное — акварель».
— Шведов по утрам читает молитву: «Аз есмь! Аз есмь! Аз есмь!».
Однажды заполночь, когда в этой комнате остались немногие и тесно уселись, начался общий разговор. Говорили вполголоса, и все сильнее волнение стало охватывать нас всех, как если бы от каждого произнесенного слова зависела жизнь кого-то из сидящих. Я заметил, как лица покрыла бледность, все труднее было что-то добавить к сказанному, чтобы внезапно не прервалась верность чувству какого-то таинственного действия. И Шведов, когда воцарилась оглушительная тишина, вдруг выпрыгнул из-за стола и спросил: