Полукровка - Елена Чижова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром все повторилось заново, вплоть до осмотра шкафчиков. Валины вещи обнаружились на прежних местах.
На третий день Иосифа охватил ужас. В курилке он не показывался, отговариваясь плохим самочувствием. Отговорке верили, и сердобольные лаборантки возбужденно шептались о том, что Арго жалуется на сердце. Технические расчеты, трижды перепроверенные, были безупречны. Он поплелся домой и, заглянув в окна, замер в безысходной тоске: силуэт, поселившийся в кухне, сновал как ни в чем не бывало. Скрываясь за сиреневыми кустами, он подкрался поближе. Отсюда Валин силуэт выглядел объемнее, как будто за сутки, прошедшие с прошлого вечера, она успела по-женски раздобреть.
На этот раз Иосиф решил переговорить сурово. Вода в ванной комнате била широкой струей, но дверь Валя не открыла.
Раскинув диван, Иосиф лежал без сна. Происходящее становилось кошмаром: он не находил объяснения. Ум, тренированный техническими упражнениями, замирал, как пред Стеной Плача. Пытка, которой его подвергали, была абсолютно бессмысленной, но именно это качество делало ее изощренной. Призрак коммунальной соседки бродил за тонкими стенами. Никогда прежде он не знал за собой страсти собственника: захватчицу жилой площади хотелось убить. Холод насилия сводил пальцы. Изнемогая в борьбе, Иосиф предался безудержным фантазиям: в финале каждой из них вода, наполнявшая ванну, принимала розоватый цвет. Не выдержав, он снова вышел.
Валя сидела на кухне, за столом. Услыхав шаги, она подняла голову. Иосиф мялся в дверях. В этот миг его полного унижения ей стоило шевельнуть пальцем, чтобы он сдался на ее милость. Валя, имевшая девичье сердце, глядела равнодушно. Ее равнодушие казалось неподдельным. Больше того: набрякшее лицо, обращенное в его сторону, утратило молодые черты. Она сидела, облокотившись грузно и подперев правую щеку, словно в краткий срок, прошедший от разговора, успела прожить несчастную женскую жизнь.
Во сне Иосиф метался: простыня, сбившись в ком, приткнулась в ногах.
Утром открылось немыслимое зрелище: под кухонным столом, бросив под себя пальто, она лежала, выпростав правую ногу. Нога была белой – мраморной. В ванной, куда он шарахнулся, висело постиранное белье. Почти что в беспамятстве Иосиф нацарапал записку и, побросав в портфель самое необходимое, выбежал из дома. В записке он соглашался на любые условия, лишь бы она исчезла. Писал, что готов содержать ее вплоть до замужества (на бумаге он выразился деликатнее: оказывать ежемесячную помощь), а также, если потребуется, снять для нее квартиру.
На работе он прикрикнул на лаборантку, чего прежде за ним не водилось, и с тайным удовольствием следил, как та выбегает из кабинета, глотая слезы. Вечером Иосиф поехал к родителям, но ближе к полуночи малодушно набрал номер. На звонок откликнулись. Ровным голосом она отзывалась: да, да, слушаю. Струсив, он бросил трубку. Мать вопросов не задавала, да он бы и не ответил.
Отзываться перестали тогда, когда, оставив счет вечеров, Иосиф потерял надежду. Наутро он вышел из дома и с удивлением обнаружил стайку праздничных школьниц, несущих осенние цветы. То, что представлялось дурной бесконечностью, продлилось ровно неделю. Все закончилось к Первому сентября – так, как он и планировал.
Вечером Иосиф вернулся домой и, обнаружив полный порядок, предался сладостному раскаянию. В сущности, свою вину он признавал искренне и в полной мере соглашался отвечать по обязательствам, взятым в беспамятной записке.
Какое-то время Иосиф дожидался звонка, имея в виду финансовые переговоры. Но Валя не звонила.
2В том, что живет с мужчиной, Валя так и не призналась. Прежде мать звонила на вахту, но, переехав на Васильевский, Валя написала, что комендант недоволен звонками, и обещала звонить сама. Для матери мнение коменданта было причиной уважительной.
В общежитие она не наведывалась. Девчонки шептались за спиной, но с расспросами не лезли. Наташка, правда, подступалась, но Валя смолчала.
Прошлым летом мать завела разговор. Перемыв чайную посуду, они сидели за столом, застеленным полотняной скатертью. Эту скатерть Валя помнила с детства: две аккуратные заплатки. Ожидая гостей, мать всегда маскировала их – то тарелкой, то блюдцем. Скатерть она всегда крахмалила, и короткие кисти, настроченные по краям, из-под утюга выходили слипшимися. В детстве Валя почему-то сердилась и всякий раз принималась разнимать.
Теперь, вспомнив, она незаметно пощупала: поредевшие кисти были мягкими. Оставшись в одиночестве, мама перестала крахмалить.
– Там, в Ленинграде, – скрывая волнение, она машинально занесла карандаш – неотточенным концом. Мамина рука вывела круг. На полотне, покрывавшем стол, осталась замкнутая черта. – За тобой, наверное, ухаживают...
На всякий случай Валя кивнула.
Мамина рука описала еще один круг – поближе к себе:
– Конечно, замуж надо только по любви.
Валя снова кивнула. Мамина речь никак не складывалась, но она не оставляла попыток. Совладав с волнением, заговорила о том, что время уходит. Срок, отпущенный на учебу, пролетит незаметно, и тогда, если не позаботиться заранее, придется возвращаться обратно.
– Пожалуйста, ничего не подумай, но, мне кажется, тебе стоит присмотреться...
– Выйти за ленинградца? – Валя пришла на помощь.
Перемежая речь оговорками, мать говорила горячо. Суть увещеваний сводилась к тому, что ленинградская жизнь – счастье, до которого, бог даст, Вале подать рукой.
Неотточенный конец касался верхнего круга, словно там, за воображаемой линией, была замкнута Валина счастливая жизнь. Мальчики, родившиеся в этой окружности, были высшими, почти небесными существами. Таких, как ни старайся, не найдешь в нижнем – ульяновском – кругу.
– Никто и никогда, – мать отложила карандаш, – не обвинит меня в том, что я прожила свою жизнь по расчету, но ты... ты должна послушать меня.
Этим летом мать разговора не завела. Может быть, жалела о прошлогодней откровенности. Валя, напротив, готова была заговорить. Мешали два обстоятельства. Во-первых, ни за что она не могла бы сознаться в том, что согласилась жить до свадьбы. Во-вторых, вспоминая мамин рисунок (два круга: один земной, другой небесный), Валя как будто чувствовала, что есть и третий, в который мать помещала таких, как Иосиф. Никогда мама не признается в этом, отвергнет все неделикатные подозрения, но Валя знала, расскажи она обо всем, этот круг ляжет ниже ленинградского.
«Ну и пусть, – она думала. – В конце концов, это моя жизнь».
В Ленинград она возвращалась с тяжелым сердцем. Несостоявшийся разговор лежал на совести. Валя подумала: лучше письмом. Но прежде она надеялась поговорить с Иосифом: после полутора лет он должен был наконец решиться.
Разговор, случившийся по приезде, ударил в самое сердце. Терзая диванную подушку, Валя пыталась собраться с мыслями, но все ускользало. Два чувства, противоречившие друг другу, застили разум. Ни одно из них не облекалось в слова. Первое было похоже на ужас верующего перед разграбленным алтарем. Второе – тайное, шевельнувшееся подспудно, походило на облегчение: в том, что она поклонялась такому богу, не придется признаваться.
В общежитие она возвращалась с позором. Под взглядами соседок, судачивших почти в открытую, Валя раскладывала чистые вещи. Случившееся было непоправимым, но даже сквозь стыд Валя отдавала себе отчет в том, что все закономерно: позором, выпавшим на ее долю, издревле платили девушки, потерявшие свою честь.
Неделю она жила оглушенная: все силы души уходили на то, чтобы смириться. Опыт, доставшийся в наследство от матери, подсказывал: смириться придется. Раз оступившись, нельзя ожидать долгой любви. Долгая любовь завязывается тогда, когда все происходит по-честному – перед богом и людьми. Эту формулу Валя повторяла вслед за матерью, не особенно вдумываясь. Бог представлялся ей похожим на человека, только самого мудрого и проницательного. Он, надзиравший за всеми без исключения, не мог проглядеть позора, с которого началась Валина – теперь уже загубленная – жизнь. Люди – и подавно. Разложив чистые вещи, она свернулась в своем закутке, готовая принять заслуженное.
Девочки собирались к чаю. До Вали долетал возбужденный шепот. Они разговаривали так, словно там, за загородкой, лежал тяжелый больной. Болезнь – нет нужды, что отчасти и позорная, – внушала невольное почтение. Будь Валя умнее и опытнее, она представила бы дело так, как это умеют делать брошенные женщины. Тогда, включая разбитную Наташку, никому не пришло бы в голову ее жалеть. Напротив, ее сочли бы хитрой тихоней, сумевшей на целых полтора года избавиться от общежития и пожить в свое удовольствие – в отдельной ленинградской квартире. Однако Валино сердце, еще не ставшее женским, не успело набраться хитрости. Ее горестное возвращение разбудило любопытство: позабыв о своих делах, все жаждали подробностей.