Похищение свободы - Вольфганг Шрайер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уог не знал, что я являюсь членом руководства, для него я оставался левым экстремистом, этаким экзотическим типом. Отложив в сторону карандаш, он раскурил трубку.
Говорил он со мной как-то холодно, равнодушно, а меня так и подмывало взорваться. Но я сдержался и напомнил ему о том, как, ознакомившись с тезисами Арисменди о наличии трех разновидностей буржуазии, он заявил, что различия между ними так же трудно заметить, как трещину толщиной в волос. Как же он меня тогда позабавил!
Выпустив изо рта клуб ароматного дыма, он сказал, что его мнение на этот счет изменилось. Поняв, что понапрасну трачу слова, я демонстративно поднялся и, не подав ему руки, вышел.
* * *На обратном пути, пока мы ехали до контрольного пункта на окраине города, сидевший рядом со мной Руперто упрекал меня в том, что я его подвел и в какой-то мере навредил нашему общему делу.
— К чему мы придем, если члены Центрального Комитета начнут выступать против линии партии? — ругался он. — Зачем тебе понадобилось это интервью?..
Дело в том, что интервью я давал на английском языке, а он по-английски не понимал и полагал, что я мог выдать зарубежному корреспонденту что-то секретное.
— Ты думаешь, почему я не отходил от тебя? Да потому, что мне это поручили, а вовсе не по собственному желанию!
— Руперто, если руководство партии против захвата заложников, то почему оно прямо не прикажет нам выпустить их на свободу? Я бы так и поступил, и дело с концом.
— Тебе известно, что такие вещи решают в штабе… — Он замолчал, а я понял, что никто не собирается отдавать мне такого приказа и ответственность за все по-прежнему лежит на мне.
Вернувшись в наше убежище, я нашел Микаэлу возле бассейна. Она только что искупалась и теперь, закутавшись в большое полотенце, болтала ногами в воде. Я рассказал ей о своей беседе с Уогом.
Тем временем солнце ушло за горы и начало темнеть. Микаэла поведала мне о последних жалобах Дона Фернандо. Ей не раз доводилось охранять его, и потому она порядком наслушалась его жалоб. Нам даже пришлось перевести его из подвала на чердак, предварительно заколотив там все окна. Правда, сидя на чердаке, он слышал шум дизельного движка, откачивающего воду, что могло послужить наводкой для полиции, поскольку таких моторов в то время было немного. А нам так не хотелось ставить под угрозу свое убежище!
— Чем занимаются твои родители? — спросил я у Микаэлы. — Сейчас тепло. Они не собираются приехать сюда?
— Воже! Это было бы ужасно…
— Тебя-то, Микаэла, они в любом случае не выдадут. Возможно, даже помогут чем-то. По нашей раскладке они представляют национальную буржуазию, ведь твой отец является совладельцем небольшого цементного завода.
— Выбрось это из головы! Они ужаснутся и ударятся в панику.
Чтобы как-то утешить, я погладил ее по волосам:
— А ты? Ты тоже меня боишься?
Она вынула ноги из воды.
— Ты не замерзла?
— Нет, Марк, — заверила она меня.
В этот момент послышался скрип шагов по песку и показался Гектор Кордова, направлявшийся к нам.
— Ну, что дальше? — спросил он. — Образумитесь вы наконец или нет?
Мы понимали его нетерпение. Люди такого типа не могут сидеть без дела, пассивность действует им на нервы. Неделю назад мы разрешили профессору передвигаться по дому и участку. Он даже занялся чем-то в саду, но эта работа не могла отвлечь его от политических вопросов и он день ото дня становился все мрачнее.
— Кругом такое спокойствие… — начал он. — Я слышал последние известия по радио… Все ждут каких-то действий от нового правительства. Новые правители, как и представители олигархии и буржуазии, верны интересам своего класса…
Неслышно подошла Бланка, которой было поручено наблюдать за профессором.
— Новые правители не лучше старых, — твердо заявила она. — Им предстоит выбрать одно из двух: либо вести диалог с нами, либо продолжать борьбу.
— Придерживаясь старой точки зрения, они загубят любой диалог, — проговорил профессор, присаживаясь на камень. — Порой мне кажется, что и вы стремитесь к этому. Ведь вы отрицаете то, что составляет будущее страны, — мирное развитие капитализма без вмешательства извне…
— В рамках парламентской демократии, — вмешалась в разговор Бланка, — которая гарантировала бы автономию университетов, чего вам было бы вполне достаточно.
— Для начала и это кое-что, милая дама. Диктатура и террор ни в коей мере не составляют сущность капитализма, это всего лишь патология, которая может проявиться при определенных условиях на определенной ступени развития любого общества.
— Следовательно, при наличии некоторой свободы нам следует соглашаться на мирное порабощение? — усмехнулся я.
— В настоящее время развитие капитализма в стране без экономического нажима извне невозможно. Империалистическая система стала агрессивной, она прибегает к военному вмешательству, что мы испытали на себе двенадцать лет назад… — продолжала Бланка.
— Не вы испытали, а я! — перебил ее Кордова. — Не думайте, что я забыл, как вынужден был скрываться, а затем эмигрировать… Для вас политика скорее средство самопознания, кирпичик, так сказать, для созидания вашей еще несозревшей личности… Вы хотите переадресовать обвинения в ваш адрес всему свету, вместо того чтобы стремиться к союзу с силами разума.
— С национальной буржуазией? — уточнила Бланка. — Но для этого нужно ее сначала иметь, а мы вместо нее видим только марионеток! И среди них, как ни странно, такие светлые головы, как ваша.
В душе я соглашался с ней: национальная буржуазия оставалась для нас фантомом. И это служило нам оправданием… Очевидно, по этой причине и Рафаэль Т. заступился за меня. Инстинктивно он понял, что по сравнению, скажем, с Испанией у нас не было буржуазии, которая готова действовать. При помощи Бланки я наконец понял, что наше партийное руководство хотело бы проводить новую, более гибкую политику, которая в какой-либо другой стране могла привести к успеху, однако не у нас, поскольку наша буржуазия еще не стала реальной силой.
— Все будет хорошо, — успокоила нас Микаэла, — мы ведь в руках божьих.
7
В конце мая обстановка в нашем загородном доме стала прямо-таки невыносимой. Вот уже три недели, как мы держали у себя заложников, не зная, что же с ними делать. Раньше такого с нами не случалось. И пленники вели себя по-разному: порой — агрессивно, порой — чересчур пассивно. Настроение наше, естественно, оставляло желать лучшего.
К этому моменту свобода передвижения для нас оказалась сильно ограниченной, так как полиция увеличила число контрольных пунктов, и если раньше останавливали машины и проверяли документы у водителей только на окраине столицы, то теперь это делали гораздо чаще. Ездить стало небезопасно: в любую минуту машину могли засечь и поинтересоваться, куда и зачем мы ездим по одному и тому же маршруту.
Пришлось перекрасить машину, сменить номерные знаки и выправить документы, а главное — сократить число поездок. Теперь мы ездили на мотоциклах, на поездах и даже совершали длительные пешие переходы.
После вознесения участились различные ЧП. Как-то в пылу спора профессор Кордова заявил, что в знак протеста объявляет голодовку. Затем поблизости от нашего дома был замечен «бьюик» серого цвета с двумя штатскими, которые мало походили на туристов, выехавших отдохнуть на природе. А однажды с чердака раздались такие громкие стоны Дона Фернандо, что мы не на шутку встревожились. Пришлось подняться к нему и выслушать его жалобы.
Урбино лежал на спине, скрестив руки на груди, словно собрался умирать. Вид у него был действительно неважный. Слабым голосом он попросил оказать ему медицинскую помощь и пригласить священника. Выполнить его просьбу мы, конечно, не смогли, так как поблизости не было ни врача, ни священника. Да и как узнать, симулирует Дон Фернандо или вправду болен?
Пришлось пичкать его таблетками на свой страх и риск, а Микаэла даже сделала ему успокаивающий укол. Дон Фернандо потребовал бумаги, чтобы записывать температуру, число ударов пульса в минуту и прочее.
* * *К этому времени мы решили отказаться от содержания Сандоваля за железной решеткой, считая, что вполне достаточно, если за ним будет присматривать дежурный. Сначала председатель парламента вел себя тихо и почти не разговаривал, но постепенно здоровый организм начал брать свое, и Сандоваль занялся гимнастикой. Спустя два дня он проявил интерес к классической музыке, и нам ничего не оставалось, как предоставить в его распоряжение портативный магнитофон с записями Баха и Шопена, а чуть позже и шахматы, которыми он, как выяснилось, увлекался.
О политике он говорил меньше всего. Как все правые, он презирал идеологию, которую использовал лишь для маскировки своих истинных целей. Позднее он стал заговаривать о женщинах, но не о супруге и не о своих любовницах, а о женщинах вообще.