Стихотворения - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
384. УЛЬДАБОРГ{*}
(Перевод с зоорландского)Смех и музыка изгнаны. СтрашенУльдаборг, этот город немой.Ни садов, ни базаров, ни башен,и дворец обернулся тюрьмой:
математик там плачется кроткий,там — великий бильярдный игрок.Нет прикрас никаких у решетки.О, хотя бы железный цветок,
хоть бы кто-нибудь песней прославил,как на площади, пачкая снег,королевских детей обезглавилиз Торвальта силач-дровосек.
И какой-то назойливый нищийв этом городе ранних смертей,говорят, всё танцмейстера ищетдля покойных своих дочерей.
Но последний давно удавился,сжег последнюю скрипку палач,и в Германию переселилсяв опаленных лохмотьях скрипач.
И хоть праздники все под запретом(на молу фейерверки веснойи балы перед ратушей летом),будет праздник, и праздник большой.
Справа горы и Воцберг алмазный,слева сизое море горит,а на площади шепот бессвязный:Ульдаборг обо мне говорит.
Озираются, жмутся тревожно.Что за странные лица у всех!Дико слушают звук невозможный:я вернулся, и это мой смех —
над запретами голого цеха,над законами глухонемых,над пустым отрицанием смеха,над испугом сограждан моих.
Погляжу на знакомые дюны,на алмазную в небе гряду,глубже руки в карманы засунуи со смехом на плаху взойду.
Апрель 1930385. ОКНО{*}
Соседний дом в сиренях ночи тонет,и сумраком становится он сам.Кой-где забыли кресло на балконе, не затворили рам.
Внезапно, как раскрывшееся око,свет зажигается в одном из окон. К буфету женщина идет.
А тот уж знает, что хозяйке надо,и жители хрустальные ей рады, и одного она берет.
Бесшумная, сияя желтым платьем,протягивает руку, и невнятен звук выключателя: трик-трак.
Сквозь темноту наклонного паркетауходит силуэт тропинкой света, дверь закрывается, и — мрак.
Но чем я так пронзительно взволнован,откуда эта радость бытия?И опытом каким волшебно-новым обогатился я?
<5 мая> 1930386. ПРЕДСТАВЛЕНИЕ{*}
Еще темно. В оркестре стесненыскелеты музыки, и пусто в зале.Художнику еще не заказалигустых небес и солнечной стены.
Но толстая растерзана тетрадь,и розданы страницы лицедеям.На чердаках уже не холодеем.Мы ожили, мы начали играть.
И вот сажусь на выцветший диванс невидимой возлюбленною рядом,и голый стол следит собачьим взглядом,как я беру невидимый стакан.
А утром собираемся в аду,где говорим и ходим, громыхая.Еще темно. Уборщица глухаяодна сидит в тринадцатом ряду.
Настанет день. Ты будешь королем.Ты — поселянкой с кистью винограда.Вы — нищими. А ты, моя отрада,сама собой, но в платье дорогом.
И вот настал. Со стороны землизамрела пыль. И в отдаленье зримы,идут, идут кочующие мимы,и музыка слышна, и вот пришли.
Тогда-то небожителям нагими золотым от райского загара,исполненные нежности и жара,представим мир, когда-то милый им.
6 октября 1930387. ПРОБУЖДЕНИЕ{*}
Спросонья вслушиваюсь в звони думаю: еще мгновенье —и вновь забудусь я… Но сонуже утратил дар забвенья —
не может дочитать строку,восстановить страну ночную,обратно съехать по ледку…Куда там! — в оттепель такую.
Звон в отопленье по утрам —необычайно музыкальный:удар или двойной тра-рам,как по хрустальной наковальне.
Март, ветреник и скороход,должно быть, облака пугает:свет абрикосовый растетсквозь веки и опять сбегает.
Тут, перелившись через край,вся нежность мира накатила:пса молодого добрый лай,а в комнате — твой голос милый.
<Январь 1931>388. ПОМПЛИМУСУ{*}
Прекрасный плод, увесистый и гладкий,ты светишься, как полная луна;глухой сосуд амброзии несладкой,душистый холод белого вина.
Лимонами блистают Сиракузы,Миньону соблазняет апельсин,но ты один достоин жажды Музы,когда она спускается с вершин.
<24 января> 1931389. ИЗ КАЛМБРУДОВОЙ ПОЭМЫ «НОЧНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ»{*}
(Vivian Calmbrood's «The Night Journey»)От Меррифильда до Ольдгроваоднообразен перегон:всё лес да лес со всех сторон.Ночь холодна, луна багрова.Тяжелым черным кораблемпроходит дилижанс, и в немспят пассажиры, спят, умаясь:бессильно клонится челои вздрагивает, поднимаясь,и снова никнет тяжело.И смутно слышатся средь мракаприливы и отливы снов,храпенье дюжины носов.
В ту ночь осеннюю, однако,был у меня всего одинпопутчик: толстый господинв очках, в плаще, в дорожном пледе.По кашлю судя, он к беседебыл склонен, и пока рыдванкатился грузно сквозь туман,и жаловались на ухабыколеса, и скрипела ось,и всё трещало и тряслось,разговорились мы.
«Когда бы(со вздохом начал он) меняиздатель мой не потревожил,я б не покинул мест, где прожилвсё лето с Троицына дня.Вообразите гладь речную,березы, вересковый склон.Там жил я, драму небольшуюписал из рыцарских времен;ходил я в сюртучке потертом,с соседом, с молодым Вордсвортом,удил форелей иногда(его стихам вредит вода,но человек он милый), — словом,я счастлив был — и признаюсь,что в Лондон с манускриптом новымбез всякой радости тащусь.
В лирическом служенье музе,в изображении стихийлюблю быть точным: щелкнул кий,и слово правильное в лузе;а вот изволь-ка, погрузясьв туман и лондонскую грязь,сосредоточить вдохновенье:всё расплывается, дрожит,и рифма от тебя бежит,как будто сам ты привиденье.Зато как сладко для душив деревне, где-нибудь в глуши,внимая думам тиховейным,котенка за ухом чесать,ночь многозвездную вкушать,и запивать ее портвейном,и, очинив перо острей,всё тайное в душе своейпевучей предавать огласке.
Порой слежу не без опаскиза резвою игрой стиха:он очень мил, он просит ласки,но далеко ли до греха?Там одномесячный тигренокпо-детски мягок и пузат,но как он щурится спросонок,какие огоньки сквозят…Нет, я боюсь таких котят.
Вам темным кажется сравненье?Пожалуй, выражусь ясней:есть кровожадное стремленьеу музы ласковой моей —пороки бичевать со свистом,тигрицей прядать огневой,впиваться вдруг стихом когтистымв загривок пошлости людской.Да здравствует сатира! Впрочем,нет пищи для нее в глухомжурнальном мире, где хлопочеммы о бессмертии своем.Дни Ювенала отлетели.Не воспевать же, в самом деле,как за крапленую статьюпобили Джонсона шандалом?Нет воздуха в сем мире малом.Я музу увожу мою.Вы спросите, как ей живется,привольно ль, весело? О да.Идет, молчит, не обернется,хоть пристают к ней иногдасомнительные господа.К иному критику в немилостья попадаю оттого,что мне смешна его унылость,чувствительное кумовство,суждений томность, слог жеманный,обиды отзвук постоянный,а главное — стихи его.Бедняга! Он скрипит костями,бренча на лире жестяной,он клонится к могильной ямеадамовою головой.И вообще: поэты многоо смерти ныне говорят;венок и выцветшая тога —обыкновенный их наряд.Ущерб, закат… Петроний новый,с полуулыбкой на устах,с последней розой бирюзовойв изящно сложенных перстах,садится в ванну. Всё готово.Уж вольной смерти близок час.Но погоди! Чем резать жилу,не лучше ль обратиться к мылу,не лучше ль вымыться хоть раз?». . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сей разговор литературныйне занимал меня совсем.Я сам, я сам пишу недурно,и что мне до чужих поэм?Но этот облик, этот голос…Нет, быть не может… Между темзаря с туманами боролась,уже пронизывала тьму,и вот к соседу моемулуч осторожный заструился,на пальце вспыхнуло кольцо,и подбородок осветился,а погодя и всё лицо.Тут я не выдержал. «Скажите,как ваше имя?» Смотрит они отвечает: «Я — Ченстон».
Мы обнялись.
1 июля 1931390. «Сам треугольный, двукрылый, безногий…»{*}