Реализм Эмиля Золя: «Ругон-Маккары» и проблемы реалистического искусства XIX в. во Франции - Елизавета Кучборская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никто из забастовщиков „не верил, что будут стрелять в рабочих“, даже когда шахтеры и солдаты оказались лицом к лицу в день возобновления работ в шахте Ворё. Однако уже несколько недель войска стояли в округе, как в „завоеванной стране“; свои же братья, у которых словно „меняется сердце, как только напялят на них красные штаны“, патрулировали поселок, караулили пустые шахты, а сейчас охраняли вход в Ворё, куда доставили рабочих из Бельгии.
Этьен слышал, что есть целые полки, охваченные социалистическими идеями. „Правда ли это?.. Как легко было бы революции одержать победу, если бы армия вдруг перешла на ее сторону. Достаточно было бы, чтобы в казармах рабочий и крестьянин, которых одели в солдатские мундиры, вспомнили о своем происхождении“. Буржуа имели основания дрожать от страха при мысли о разложении в армии. Но попытка Этьена узнать настроения солдат была неутешительна. Часовой-новобранец, крестьянский парень из Бретани, слыхал, что капитан их „за республику“, а сам он про такие дела не думает, ему все равно. Прикажут стрелять — будет стрелять, а то ведь под суд пойдешь!» И капитан только «болезненно дернулся» при слове «республика», когда Этьен пытался его убедить: «Разве правда не на стороне шахтеров?» А солдаты у входа в Ворё «молча, с бесстрастными каменными лицами выслушивали призывы к братанию и дружеские уговоры перейти на сторону забастовщиков». С той же немой суровостью они приняли упреки и угрозы толпы. «Это вас совсем не касается, — твердила жена Маэ. — Не мешайте нам, мы сами устроим свои дела».
Когда капитан скомандовал: «В штыки». — ©се изумились. Но, отступив немного, «опять двинулись вперед в героическом презрении к смерти». В этот час Туссен Маэ узнал о себе все, что ему еще не было известно. Узнал до конца силу обиды и негодования, которые жили в нем: прочность связи, соединявшей его с товарищами, готовность кровью отстоять справедливое дело. «Ну, что же вы, убивайте! — повторял Маэ. — Покажите, какие вы молодцы! Убивайте!» Он распахнул куртку, разорвал рубашку, подставляя свою грудь, в которую въелись частицы угля. «Он сам лез на штыки, и эта дерзкая отвага была такой грозной, что солдаты пятились от него. Один из передних уколол его в грудь, а Маэ напирал, как безумный, будто хотел, чтоб острие вонзилось глубже и хрустнули в груди ребра» Он бросался на штыки, ощущая за собой всех шахтеров Монсу: «За нами стоят десять тысяч. Убьете нас, а потом придется перебить еще десять тысяч».
К тому, чтобы погибнуть за справедливость, Маэ был готов, хотя и недоумевал: «Ведь мы французы. Разве в своих стреляют, черт побери!» Труднее ему было перейти к активным поступкам. Когда после ареста троих шахтеров из толпы забастовщиков полетели в сторону солдат кирпичи («настоящий ливень…. дети таскали их по штуке, женщины набирали в подол сколько можно»), Маэ остановился с пустыми руками, казалось, не слыша слов жены, которая неистово требовала, чтобы и он сражался. Но потом, побагровев, стал разбивать кирпичи на куски и бросать в солдат, шаг за шагом продвигаясь вперед, «все ближе к ружьям, взятым на изготовку».
Когда раздались одиночные выстрелы, а затем грянул залп, «всех охватил немой ужас». Солдаты стреляли! Прежде чем броситься врассыпную, изумленная толпа остановилась неподвижно, «как бы не веря тому, что происходит». У входа в шахту Ворё остались убитые. Дети — Лидия и Бебер — были сражены первыми выстрелами. И штейгер Ришомм, который все пытался образумить и рабочих и солдат. Наповал убит Муке, смертельно ранена Мукетта. «Старой бунтарке», неистовой Прожженной пуля попала в горло, прервав поток ее проклятий; она рухнула во весь рост, словно сухое дерево. Последним выстрелом был убит Маэ.
Говоря в цитированном письме к Сеару о линиях развития основных персонажей, Эмиль Золя определил путь вдовы Маэ так: «от былого смирения к бунту». Эта четко выдержанная линия позволила образу Маэ претендовать на главную роль в последних частях «Жерминаля». Образ, в начале романа остававшийся преимущественно в пределах бытописания, был постепенно освобожден от бытовой детализации, укрупнен, приобрел ту степень обобщенности, которая уместна в трактовке фигуры, составляющей центр фрески, как задумал Золя этот роман.
В Маэ открылась та сторона трагедийного образа, которую Гегель характеризует как отсутствие «коллизии внутри себя», как абсолютную определенность, находящую «свое содержание и основание в особой моральной силе»[185]. Маэ отмечена несчастьями. Но истинный пафос ее образа, достигшего полного развития, составляет дух протеста, дух несмиренного мятежа: на последних страницах «Жерминаля» читатель увидит лишь внешне сломленную Маэ.
Похоронив мужа, вдова Маэ «более не разжимала стиснутых зубов». В ее доме, «самом мрачном и молчаливом» в поселке, ничего не изменилось: «недоставало только Маэ». Иногда случалось где-то перехватить немного еды: это позволяло семье «длить свои муки». Но когда Катрин заговорила о своем намерении вернуться в шахту («Так хоть хлеб у нас будет»), мать перебила ее: «Слушай же! Первого, кто из вас пойдет на работу, я задушу… Нет, это было бы уж слишком!…Убить отца и продолжать эксплуатировать его детей! Нет, довольно…» Пробудившееся внутреннее сопротивление Маэ всему, что она считала несправедливым, не угасало, хотя несчастья обступали со всех сторон и могли, казалось бы, согнуть ее. Старику, наверное, откажут в пенсии — «все из-за наших взглядов („а cause de nos idees“). Нет, хватит, столько горя принесли нам эти люди». Вдова Маэ многое узнала и поняла за последнее время. Она полна настороженной, враждебной недоверчивости, когда речь заходит о хозяевах. Компания посредством объявлений, развешанных на церковной стене, обращается к «благоразумным и благонамеренным» рабочим? «Ловушка, — говорит Маэ дочери. — Хотят нас поймать и сожрать. Им хорошо любезничать теперь, когда они продырявили нам шкуру». Куда идти, если отнимут дом и выгонят из поселка? Мысли об этом могли свести с ума; она безнадежно разводила руками. «Пойдут куда-нибудь».
Что значила для вдовы Маэ эта длительная и такой страшной ценой оплаченная ее семьей забастовка? Женщина перебирала свою жизнь: «Конечно, нас запрягали в работу, как лошадей», не оставляя даже надежды на лучшее. «Да, да, конечно, так не могло продолжаться, надо же было немного вздохнуть» («il fallait respirer un peu»). Для Маэ забастовка с ее лишениями и потерями была возможностью все же вздохнуть. «Раз нет надежды, то и жить не хочется». И сейчас, когда Этьен искал слова, чтобы успокоить вдову Маэ, «разбившуюся в ужасном своем падении с высот идеала» («toute brisee de sa terrible chute, du haut de l'ideal»), она продолжала упорствовать. С горечью, но без примирения Маэ говорила, что вот и поломали себе спину, упали снова в грязь, и осталось то, что было всегда — нищета. И еще — «ружейный залп впридачу». Расстаться со своей мечтой ей было трудно. Много труднее, чем Этьену, у которого оказалось гораздо меньше последовательности и верности, чем у этой женщины. Он клялся не спускаться в шахту, но «готов был простить тех, которые пойдут на работу». Собственное прощение понадобилось прежде всего ему самому.
Решив идти с Катрин в Ворё, он почувствовал себя, как человек, «который нашел наконец выход из своего мучительного состояния… Плевать ему на все…»; и дирекция в воззваниях обещала прощение — «этого достаточно». Непобедимое желание счастья с Катрин «в маленьком чистом домике» захватило его. «Ни секунды он не обдумывал» это внезапное решение, «сорвавшееся с его уст». Может быть, потому, что внутренне готов был к нему. Не стала для него забастовка таким кровным делом, главным жизненным интересом, как для других шахтеров. Этьену и Катрин пришлось до рассвета украдкой выскользнуть из дома, чтобы пойти на шахту. Там штейгер Дансар с насмешливым торжеством взглянул на них: «Самые сильные тоже покорились». Но покорились-то они против желания Маэ.
Черты монументальности приобретает образ вдовы! Маэ в событиях, наступивших после грандиозной катастрофы в Ворё, подготовленной анархистом Сувариным. Шахта продолжала пожирать семью Маэ. Сейчас она поглотила Катрин. Мать каждое утро приходила в Рекийяр, садилась на балку у ствола шахты и не трогалась с места. Когда появлялся кто-нибудь из ведущих спасательные работы, «она поднималась, спрашивала глазами: ничего? ничего нет?», снова садилась и продолжала безмолвно ждать «с застывшим, непоколебимым выражением лица».
Надежда мелькнула, когда Захария уловил далекие кристальные звуки, чистые и музыкальные, «словно удары по металлическим пластинкам цимбал»: через толщу угольного пласта доносился шахтерский сигнал бедствия. Мать, которой не позволили спуститься в шахту, «снова села, и сидела молча, неподвижно. Она вновь принялась ждать». На пятнадцатый день катастрофы ей вынесли сына, убитого взрывом рудничного газа. Захария, который ради спасения сестры, готов был «губами грызть землю», «кричал во сне» по ночам, «видел, слышал» Катрин, погиб от роковой неосторожности вместе со штейгером и двумя рабочими: «в этом обгоревшем куске невозможно было узнать человека». Вдова Маэ машинально двинулась за носилками, «веки ее были воспалены, но ни слезинки не проступило на глазах. На руках она держала убаюканную Эстеллу, волосы ее развевались по ветру…». И тотчас, тем же мерным шагом пришла обратно в Рекийяр: «Она проводила сына и теперь возвращалась ждать спасения дочери».