Бумажный герой. Философичные повести А. К. - Александр Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зачем же, спросишь, я упорно обращаюсь к тебе, судье отнюдь не верховной инстанции, да еще и наверняка неправедному? Ты молчишь, и твое молчанье я могу понимать как угодно: и как молчаливое согласие, и как признанье твоей собственной вины. Но в любом случае уверен, что мои письма тебе не безразличны, наверняка ранят душу, – ведь сам когда-то говорил, что прошлое бессмертно. Разумеется, ты для меня не судья, хотя прежде и был судьей моих ранних замыслов, но ты мой давний друг, а когда-то – не просто родная душа, а будто часть моей собственной, постоянное «ты» или «он» моего внутреннего диалога. Ведь надо ж к кому-то обращаться: в пустоту обращенное слово словно тает в пространстве, – и сам-то делаешься фиктивным субъектом. А тогда, кто ж осуществит творенье, коль мое собственное, довольно зыбкое «я» развеется в беспредельном бытии?
Пускай безответные, но эти письма мне насущны. Пусть даже ты сам уже фикция, покинул мир, не оставив ни метки, ни вехи, ни какой-либо матрицы, но я привык беседовать с призраками, обитающими там, куда не доходит ленивая и тщетная людская почта. Должен признать, что мне скучны словопренья с живущими, убежденья которых нетверды, а слова неверны. Они для меня не больше чем объекты моей вселенской филантропии, поскольку [нрзб].
[Без подписи]
Письмо одиннадцатое
Дорогой друг,
извини, что так долго не писал тебе. И дело не лишь в том, что я себя порядком подрастратил. Действительно, от столь напряженной духовной и умственной работы и душа устала, и мысль притупилась (возможно, еще сказываются мои отнюдь не юные годы). Да я, кажется, и вовсе свел себя на нет, исчерпал едва ль не до конца, – со своими страхами, мечтами о лучшей жизни, чувством вины, с годами только усугублявшимся, короче говоря, всем человеческим, – разменяв до последнего гроша на чистую истину без грамма фальши. Я уж тебе говорил, что душа моя переустраивалась параллельно возводимому зданию. Ее хмуроватая осень и нудная зима сменились на время летним цветеньем. Она ликовала подобно листве, украсившей стены моего Дома, – и этот лиственный лепет будто изгонял смерть за пределы мирозданья иль ее утопил в темной материи вселенной. Дом вобрал в себя и время, и пространство, его переустроив, и теперь моя душа, казалось, обрела уже не всемирную, а вселенскую отзывчивость. Но это очень уж утомительно, друг мой, поверь, отзываться всей бескрайней вселенной из конца в конец. Ведь так можно и вовсе отождествиться с пресловутой объективной реальностью, лишиться индивидуального, того смутного, ускользающего образа, что мы зовем (а может быть, по ошибке считаем) собственным «я», которое так или иначе субъект нашего существования, – и другого нам не дано. Мне подчас кажется, что от меня ускользает даже моя долина, поскольку [нрзб]. Да и я сам будто ускользнул от себя, целиком воплощенный в творенье, которое [нрзб].
Ты можешь заметить, что я и здесь употребляю мне свойственные словечки, выражающие сомнение: «будто», «словно», «казалось», «возможно». Может быть (вновь оно), это дурная привычка, унаследованная от прошлого, когда мы осторожно ступали по еще непривычному для нас миру. Или тут все ж прилипчивая неуверенность в мирозданье, – есть ли гарантия, что все наши постройки, сколь бы ни были те величественны и благочестивы, не затянет в какую-либо черную дыру, которая [дырка в листе размером со средний палец] однако в том, что мое здание отвечает высшему смыслу, и сейчас нет никаких сомнений.
Завершен труд, длившийся, возможно, столетия, возможно, тысячелетия, а может быть, единый вдохновенный миг. Он не был увенчан каким-то общественным триумфом. Обошлось без ликующих толп, вездесущих репортеров, духового оркестра, разрезанья ленточки, парадных речей, короче говоря, без всего тошнотворного официоза, который мне [нрзб] разумеется, не почтили своим присутствием лидеры общественного мнения, представители международных, не говоря о межпланетных, организаций и, конечно же, ни единый правитель даже самого зачуханного государства, какого-нибудь всемирного изгоя. Это вовсе неудивительно, – ведь я взялся переустроить мирозданье на свой страх и риск, по собственному разумению, не получив поддержки лучших умов межпланетного сообщества или хотя б только земной цивилизации, себя мнящей главной средь всех (коль не единственной), уверенной, что только ради нее вращаются галактики, а законы мирозданья – лишь ей на потребу. Избежал консультаций с какими-либо международными (межпланетными) авторитетами, включая профессиональных гуманистов и правозащитников, долгих согласований и обсуждений. [На полях: «Они всегда готовы утопить живое, насущное дело в бюрократических проволочках: обсуждениях, зицунгах, слушаньях, конференциях и т. д.».] Но главное, мною возведенный Дом – подрыв их власти, да и власти вообще, теперь низложенной всевластной истиной, хотя и [нрзб].
в новом мире ни к чему не только правоохранители, но и правозащитники, коль торжествует всеобщее естественное право, что не нуждается ни в охране, ни в защите. В спрямленном мирозданье, в отличие от прежнего, кривобокого, кривоколенного, где даже законы физики враждебны уму и превосходят самую извращенную фантазию, нет нужды в многотомных кодексах, чтоб проштудировать которые от корки до корки – признай! – не хватает всей жизни. Я уж тебе говорил, что для обновленного мира я сочинил простейший устав, всего-то из пяти пунктов, как пальцев на руке, чтоб их пересчитать мог любой дошкольник. Теперь их перечислю:
Пункт 1. [Густо зачеркнуто.]
Пункт 2. [Густо зачеркнуто.]
Пункт 3. [Густо зачеркнуто.]
Пункт 4. [Густо зачеркнуто.]
Пункт 5. [Густо зачеркнуто.]
Как видишь, они просты, естественны, понятны даже ребенку. И они наверняка утешительны, ибо высохло до дна озерцо младенческих слез на окраине моего пространства. Выходит, что тебя, судью какой-то средне-высшей инстанции, я лишил работы, притом, однако, избавил от укоров совести, которым доступен даже самый мелкотравчатый коррумпированный судьишка.
Итак, друже, завершенье моего труда оказалось вовсе не праздничным и без каких-либо атрибутов общественного признания. Лишь мой демон-критик вился у моей постройки, наверно, отыскивая, к чему бы придраться, – и прощально мерцали у ее подножья фантомы, как моего, так и всеобщего воображения. Поверь, я не ожидал личного триумфа, – наверно, меня б даже стоило ослепить (может, оскопить?), как, бывало, создателей великих соборов, чтоб никогда больше не [конец строчки зачеркнут]. все равно ведь никак невозможно превзойти совершенство. Мой Дом, неисповедимым образом вложенный в ваше пространство, стал законом, верой, молитвой, а также [нрзб] до истеченья медлительной вечности, которая [нрзб] обречены существовать в истине, неизбежно изживая собственное несовершенство. Он обещанье новой человеческой породы, хотя, признаю: там с непривычки может заплутать привыкший к неистинному, пока не освоит верные связи причин и следствий, не выправит свою речь, не отвыкнет вилять и уклоняться от очевидного.
Итак, я завершил свой труд, не увенчанный публичным триумфом. Будто с себя сбросил бремя довлевшей надо мной ответственности, изжил до конца творческий дар и теперь никому ничем не обязан. Пред кем или чем, спросишь, ответственности? Да ведь она бывает никем и ничем не гарантирована, без награды и воздаянья, а попросту будто вольно плавает во вселенной. Не каждый ли из нас обязан творить свой мир, величественный или даже самый убогий? Не каждый ли себе создает дворец, дом, домик или хибару из того материала, что сумеет добыть, чаще ворованного, – чтоб там скоротать жизнь до последнего часа? Это даже не цель, а необходимость любого существования. Получается, всякий из нас сам себе архитектор, разница лишь в прилежанье и, конечно, даровании.
Знаешь, друг мой, у меня такое чувство, что я все это время бодрствовал, – была какая-то бессонница души. Или, может быть, пустые ночи без сновидений, не оставили по себе памяти? Или, возможно, я был охвачен единственным и единым всепоглощающим сновиденьем, отстранившим подспудные страсти, которые меня уже не томили? И вот я наконец-то заснул, как Адам в еще свежем мирозданье. Был ли покоен его сон? Возможно, и так, коль он был чист и не ведал темных страстей. [Над строкой: «Верно ли, что вовсе не ведал? А как же зерно будущего грехопадения?».] Но если и впрямь сны так или эдак причастны будущему, что-либо о нем ведают, его хотя бы смутно предвещают, они должны быть исполнены трагизма грядущей истории. Не сужу об Адаме, о нем пусть рассуждают богословы.
Меня же, когда я впервые склонил голову, после того как был увенчан куполом мой Дом-мирозданье, который весь целиком истина, преподнесенная человечеству, стали мучить кошмары. Кажется, должно быть как раз наоборот – мои сновиденья сделаться дивными, хрустально-чистыми, внятными – но способны ли мы судить во всей полноте о жизни, которая куда шире наших планов и предвиденья? Не тут-то было, сон моей души породил странное, пугающее видение: будто опять чуть скривилось мною расправленное пространство; соответственно, мой Дом немного скособочился, пускай почти незаметно глазу. А ведь совершенство хрупко, чуть маломальский сдвиг, малейший изъян, и оно уже несовершенно, поскольку мельчайшая примесь лжи способна целиком обесценить вроде б торжествующую истину. [На полях: «Значит, нуждается в особом попечении. Иногда приходит жуткая мысль, что мой Дом вообще навроде карточного домика. Остается лишь крепко верить в Величайшего Попечителя совершенства».] Еще притом что оно жестко, вовсе не пластично; ведь мой вселенский дом – без единой прорехи, какого-либо зазора: все камешки идеально и однозначно прилажены один к другому. Вот и представь себе, как по его слишком жестким стенам вдруг поползут трещины, и камни раскатятся с грохотом по всему мирозданию. Вот уж будет катастрофа. И долго еще придется ждать, чтоб они были вновь собраны: до тех пор пока [нрзб] допустим, рухнули бы стены, и что б мне открылось? Оголенный мир, который бессловесен, вне привычных нам образов и выше понимания: то великое чудо вселенной, которое многократно пытались наименовать, но все неудачно, – ему отзовется душа смесью ужаса и восторга. Надеюсь, это был всего лишь сон, хотя всегда плохо отличал сон от яви, – и в том и другом невольно искал пророчества. И вся моя жизнь, с ее уклончивой реальностью, будто б напоминала длиннющую анфиладу сновидений. А для чего весь этот путь? Не для того ли, чтоб однажды пасть в объятья черной матушки, моей и всеобщей? [Нрзб] и все ж любопытно, чем навеян мой сон? В нем предвиденье, или он попросту навеян моим безумием, которое всегда у меня под рукой, чтоб каким-либо диким виденьем заслониться от действительного ужаса?