Бумажный герой. Философичные повести А. К. - Александр Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
[Без подписи]
Письмо десятое
Друг мой,
могу тебе сообщить, что мой Дом, который был уже не слепец, а глядел в мир хрустально-чистым оком, вознесся, должно быть, до самых вышних высей, по крайней мере, верхушка его уже утонула в небесах. Я раз попытался подсчитать этажи, но исчерпал все мне известные числа. В моей долине вдруг наступила осень, однако не казавшаяся печальной, ибо Дом, терпеливо сквозь нее прорастая, возносился к будущему расцвету. Я уже говорил, что переживал моменты творческого бессилия, когда опускались руки и возникали трагические пустоты, исполненные лишь зыбкой надежды. Но теперь я прервал труд, чтоб насладиться предощущеньем победы. Когда работа успешно закончена, я вовсе не испытываю победного чувства, напротив – чувство душевной пустоты. Вовсе другое, когда дело спорится, будто творенье уже само угадало собственный смысл в его полноте. Не только предчувствует завершение, но уже и правит своим создателем, разумно и полно впитывая его усилия; более того – даже будто обретает собственную волю к свершенью, завершенью и совершенству. Теперь оно уже само ведет творца, кажется, наперед проторенной дорогой. В таких случаях у меня не то что опускаются руки, а самому хочется их опустить, предоставив предмет творчества его судьбе, – дабы ее не нарушить своевольством, а лишь осторожно домысливать своим творческим воображеньем. В этот миг уже себя будто и не чувствуешь автором, даже и соавтором. Словно отрешенно и удовлетворенно присутствуешь при неком самосозиданье, пред актом анонимного творчества, которое выше отдельного человеческого существа (а я все-таки человек, хоть, возможно, инопланетный, вынужден признать это). И сам ты будто не исключенье, не призванный, не избранный, а глядишь на него отстраненно, – в данном случае, не как создатель, а как попросту один из обитателей будущего Дома, который уже словно грезил своим грядущим совершенством, которое
[Строка зачеркнута.]
всегда спотыкаюсь на ровном месте, уже устремившись к победе. Тут споткнулся о любимейшее слово совершенство. Учитывая двойственность (тройственность и т. д.) моей натуры, меня, случалось, мучит тягостная мысль: стремленье к совершенству – не одно ль и то же, что влечение к смерти, коль совершенство и есть полная завершенность, пресекающая все пути? Совершенство (недаром его называют мертвым) – не псевдоним ли смерти, разукрашенный неким романтическим флером? И более того: это здание, вбирающее в себя пространство и время, не пожирает ли мое индивидуальное, тикающее время? Не к смерти ль стремит мое нынешнее вдохновенье иль даже вдохновенье вообще? И вот еще опасенье: не слишком ли мой Дом окажется требовательным, даже невольно беспощадным, поскольку человеческая жизнь, кажется, и состоит из сладостных заблуждений, ложных, притом увлекательных путей, однако способствующих накоплению опыта чувств и разнообразных постижений, пусть даже и бесцельному.
Вот так, созидая Дом, я испытывал двойственное-тройственное чувство. Но что ж поделать, коль чувства и всегда неоднозначны? Внешняя противоречивость не так уж редко свидетельствует как раз о внутренней последовательности, строгой точности соотнесений и взаимосвязей. В любом богоданном творчестве жизнь и смерть слиянны, поскольку [нрзб] я тебе говорил многократно, что себя чувствую инопланетянином, понимай это в переносном или же в прямом смысле. Оттого, возможно, и мои чувства, речь, устремления, естественные в другой реальности, тут кажутся вовсе безумными, и сам я – психом, требующим строгой изоляции. Так и мне самому иногда кажется, но [нрзб] там, в далеких весях, возможно, дух не совсем еще завял, а слова и понятия хотя бы примерно указуют в направленье истины, которая в нашем мире дается лишь детям, безумцам, хотя далеко не всем, – и, возможно, старикам на последнем склоне их жизни.
Не желая ничего скрывать, я поделился своими сомнениями. Однако поверь, они вовсе не роковые, – да и что за творец, не познавший мгновений острейшего недовольства собой? В них, должно быть, повинна моя творческая пауза. Такие пустоты не сулят добра: сперва испытываешь удовлетворенье, потом самодовольство, затем же из этих щелей прет дурная разноголосица. Что совершенство мертво, это, видимо, не больше чем предрассудок. Как ни принюхивался, мой Дом, уже превзошедший не только облака, но и самые отдаленные туманности, отнюдь не смердел мертвечиной, – наоборот, был овеян благоуханной надеждой на жизнь вечную.
Самодовольство, конечно, дурное чувство, но я все ж имел право испытывать удовлетворение, по меньшей мере, своим усердием. Я ведь показал себя мастером на все руки – был одновременно и подрядчиком, и архитектором, и каменщиком, и сантехником, и электриком, и дизайнером интерьеров, а также исполнял и другие обязанности, даже названья которых для меня звучали непривычно и дико. Не так уж плохо я потрудился в сравненье с другими обустроителями, как своей собственной жизни, так и общественной. Вспомни (или попросту оглянись вокруг), что у них получалось. Бывало, вместо храма – пыточная камера; вместо парка культуры и отдыха – пещера ужасов; вместо Города Солнца – юдоль адской тьмы; вместо внятной планировки с широкими проспектами и просторными площадями – лабиринты. [Над строкой: «Их создателей часто называли мудрецами иль хотя бы любомудрами».] И еще немало ментальных пространств, у меня вызывающих глубокое омерзенье, как то: устроения вроде барочной беседки, приукрашенной избыточным и ненужным декором [над строкой: «Их создателей часто называли эстетами».], вроде особняка современного нувориша, спесивого и неуютного, или вообще подобные загаженному сортиру, да еще испещренному похабными надписями, а также [нрзб].
творенье всегда сопряжено с творцом связью глубокой, интимнейшей. Подозреваю, что я и внешне изменился. Увы, этого никак не проверить, ибо в моем пространстве нет зеркал, которые, правда, не слишком объективны, поскольку наш зеркальный образ переменчив, всегда подчинен душевному настрою. Однако в процессе творчества я стал внутренне совсем другим человеком, поскольку был распахнут новому миру, который упорно созидал. К примеру, прежде робел пафоса, теперь же всякий миг моего бытия был проникнут пафосом, чего я не стыдился. Прежде, я тебе говорил не раз, моя жизнь была вовсе не цельна, а состояла из замкнутых в себе, закольцованных бусинок, что всегда норовили потеряться. Теперь же она превратилась в единый порыв. Не лучшая ли гарантия удачи это чувство целокупного времени, уже не разобранного на мгновения, а как подобье стрелы, устремленного от невозможного истока к немыслимому исходу? От меня наконец почти отступился мой назойливый демон, норовящий все пути связать узлом, запутать все ясное и оболгать самое безусловное. Теперь же надо мной, казалось, вьются белые птицы, подвластные мановению творящего жеста.
Ты наверняка заподозришь, что теперь я больше чем когда-либо обуян манией величья. Отнюдь нет, как раз наоборот – я стал не горделив, а смиренен. Ведь не своевольничаю, а пытаюсь уловить дуновенья вселенской истины. Казалось, еще одно усилие мысли, чувства, и меня Провиденье одарит совершенной ясностью. Где ж гордыня, коль, уверен, мой Дом – тайное упованье всего человечества? Совместно выстраданный и вымечтанный, он будет не лишь моей, а всеобщей заслугой. Я взял на себя труд, но славу готов поделить на всех. Ты меня прежде видел изощренным, полубезумным мыслителем, потом – беспочвенным фантазером, способным лишь творить маргинальные мирки на обочине мироздания. Боюсь, и эту мою постройку ты сочтешь очередным архитектурным сновидением. Мало того что будешь меня ловить на мелких и крупных противоречиях (о них уже сказано), но вдруг и обвинишь меня чуть не в ереси, сам будучи, притом, личностью вовсе не верующей, а типа современного интеллигента – скептиком и агностиком. Где ж, спросишь, место моему творенью в истории, или даже вне ее? Мол, Вечная Книга гласит, что мир упокоится в совершенстве не чьим-то созидательным усилием, – ни даже всего человечества, – а Всевышней Волей изначальная невинность отзовется тысячелетним Градом невиновных.
Не стану отвечать на твои предполагаемые придирки, – демона-путаника я прогнал, избегну и пут твоего рационализма. Я ведь не богослов, не философ, вообще не ученый, а вовсе человек без профессии, – так что мне трудно на что-то взглянуть со стороны, объективно и отрешенно. Я остро чувствовал, как убывает мой век, и взялся за труд, настигаемый отчаяньем, которое всесильно. Грех ли решиться на дерзновенье, чтоб ускользнуть от уже смертного греха отчаянья, который я прежде полагал наименее из всех для меня опасным? Утверждаю вновь: мое творчество – благородный порыв, а не укор. К тому ж, только готовясь к судейскому поприщу, ты сам утверждал, что человека надо судить не по делам, а по намереньям. Мои – чисты, и я готов держать ответ перед любым судьей, даже и куда более властным, чем ты, друг мой. Конечно, я робею пред Последним судом, коему мы все подсудны, который не нуждается в прокурорах, адвокатах да и свидетелях, коль существует единственный и объективнейший. Мой Дом и станет моей защитительной речью, хотя б как благое намеренье. [На полях: «И все ж, надеюсь, что люди однажды, очнувшись от своих похабных, вовсе не провиденциальных сновидений, окажутся в обновленном мире, – о прошлом же и не помянут, так как всеобщая память столь же дырява, как наша личная».]