Кола ди Риенцо, последний римский трибун - Эдвард Бульвер-Литтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так они не осуждают моего блеска?
— Осуждают? Нет, без него они стыдились бы за вас и считали бы buono stato негодной тряпкой.
— Ты говоришь резко, Чекко, но может быть благоразумно, да сохранят тебя святые! Не забудь, что я тебе сказал!
— Не забуду. Доброго вечера, трибун.
Оставшись один, трибун на некоторое время погрузился в мрачные и зловещие мысли.
— Я нахожусь среди магического круга, — сказал он, — если я выйду из него, то бесы разорвут меня в куски. Что я начал, то должен кончить. Но этот грубый человек очень хорошо показывает мне, какими инструментами я должен работать. Для меня падение ничего не значит, я уже достиг той высоты, от которой бы закружилась голова у многих; но со мною Рим, Италия, мир, правосудие, цивилизация — все упадет в прежнюю бездну.
Он встал и, пройдясь один или два раза по комнате, в которой со многих колонн смотрели на него мраморные статуи великих людей древности, отворил окно, чтобы подышать вечерним воздухом.
Площадь Капитолия была пуста, за исключением одинокого часового, но по-прежнему мрачно и грозно висело на высокой виселице тело патриция-разбойника и возле него был виден колоссальный образ египетского льва, который круто и мрачно подымался в неподвижную атмосферу.
«Страшная статуя, — думал Риенцо, — как много исповеданных тайн и торжественных обрядов видела ты у своего родного Нила, прежде чем рука римлянина перенесла тебя сюда, древнюю свидетельницу римских преступлений!.. Странно, но когда я смотрю на тебя, то чувствую, что ты имеешь как будто какое-то мистическое влияние на мою судьбу. Возле тебя меня приветствовали как республиканского властителя Рима, возле тебя находится мой дворец, мой трибунал, место моего правосудия, моих триумфов, моей пышности. К тебе обращаются мои глаза с моей парадной постели, и если мне суждено умереть во власти и мире, то, может быть, ты будешь последним предметом, который увидят мои глаза. А если я паду жертвой…» — Он остановился, вздрогнув от пришедшей в голову мысли, и подойдя к углублению комнаты, отдернул занавес, которым были прикрыты распятие и небольшой стол, где лежала библия и монастырские эмблемы черепа и костей, важные и неопровержимые свидетели непостоянства жизни. Перед этими священными наставниками, способными смирить и возвысить, этот гордый и предприимчивый человек стал на колени. Он поднялся с более легкой поступью и более светлым лицом.
III
Неприятельский лагерь
Между тем как Риенцо составлял свои планы об освобождении Рима от чужеземного ига, может быть, вместе с послами тосканских государств, которые гордились своей родиной и любили свободу, а потому были способны понимать и даже разделять их, бароны втайне составляли планы восстановления своего могущества.
В одно утро главы домов Савелли, Орсини и Франджипани сошлись во дворце Стефана Колонны. Их разговор был гневен и горяч, принимая тон решимости или колебания, смотря по тому, что преобладало в данную минуту — негодование или страх.
— Вы слышали, — сказал Лука ди Савелли своим нежным женским голосом, — трибун объявил, что послезавтра он примет звание рыцаря и ночь перед тем проведет в бдении в Латеранской церкви. Он удостоил меня приглашением разделить его бодрствование.
— Да, слышал. Вот негодяй! Что значит эта новая фантазия? — сказал грубый князь Орсини.
— Он хочет иметь право кавалера делать вызовы нобилям; вот все, что я могу придумать. Неужели Риму никогда не надоест этот сумасшедший?
— Рим больше его может назваться сумасшедшим, — сказал Лука ди Савелли, — но, кажется, трибун, в своем сумасбродстве, сделал одну ошибку, которой мы хорошо можем воспользоваться в Авиньоне.
— А! — вскричал старый Колонна. — Мы должны действовать именно так; играя здесь пассивную роль, будем сражаться в Авиньоне.
— Вот его ошибка, в немногих словах: он приказал, чтобы ему была приготовлена ванна в святой порфировой вазе, в которой некогда купался император Константин.
— Оскорбление святыни! Оскорбление святыни! — вскричал Стефан. — Этого довольно, чтобы оправдать его отлучение. Папа узнает об этом. Я немедленно отправлю гонца.
— Лучше подождать и посмотреть на церемонию, — сказал Савелли, — это торжество окончится каким-нибудь еще большим безумством, будьте в этом уверены.
— Слушайте, господа, — скачал угрюмый князь Орсини, — вы стоите за отсрочку и осторожность; я — за быстроту и отвагу; кровь моего родственника громко вопиет и не терпит переговоров.
— Что же делать? — сказал нежноголосый Савелли, — сражаться без солдат против двадцати тысяч бешеных римлян? Я отказываюсь.
Орсини понизил свой голос до выразительного шепота.
— В Венеции, — сказал он, — с этим временщиком можно бы сладить без армии. Неужели в Риме ни один человек не носит кинжала?
— Нет, — сказал Стефан, который по натуре был благороднее и честнее своих товарищей и, оправдывая всякое другое сопротивление трибуну, чувствовал, что его совесть возмущается против убийства, — этого не должно быть, вы увлекаетесь своей горячностью.
— И притом, кого мы можем найти для этого? Почти ни одного немца не осталось в городе, а довериться какому-нибудь римлянину, значило бы поменяться местами с бедным Мартино.
— Да примет его небо, к которому он теперь ближе, чем был, когда-нибудь прежде, — сказал Савелли.
— Убирайся со своими шутками! — вскричал Орсини в сердцах. — Шутить о подобном предмете! Клянусь св. Франциском. Так как ты любишь подобное остроумие, то я бы хотел, чтобы ты оставил его при себе. Кажется, за столом трибуна ты смеялся его грубым остротам так сильно, что едва не подавился.
— Лучше смеяться, чем дрожать, — возразил Савелли.
— Как! Ты смеешь говорить, что я дрожу? — вскричал барон.
— Тише, тише, — сказал ветеран Колонна с нетерпеливым достоинством. — Мы теперь не в таких праздных обстоятельствах, чтобы спорить между собой. Будьте снисходительны, господа.
— Синьор, — сказал саркастический Савелли, — вы благоразумны оттого, что в безопасности. Ваш дом скоро приютится под кровлей дома трибуна, и когда синьор Адриан возвратится из Неаполя, то сын содержателя гостиницы сделается братом вашего родственника.
— Вы могли бы избавить меня от этого попрека, — сказал старый нобиль с некоторым волнением. — Небу известно, как раздражает меня мысль об этом; однако же я бы желал, чтобы Адриан теперь был с нами. Его слово много значит для того, чтобы удерживать трибуна в пределах умеренности и руководить моими поступками, потому что горячность помрачает мой рассудок. Со времени его отъезда мы, кажется, стали упрямы, не сделавшись сильнее. Если бы даже мой родной сын женился на сестре трибуна, то и тогда бы я боролся за старое устройство государства, лишь бы видел, что эта борьба не будет стоить мне жизни.