Кола ди Риенцо, последний римский трибун - Эдвард Бульвер-Литтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Савелли, который шептался в стороне с Ринальдом Франджипани, теперь сказал:
— Благородный князь, послушайте меня. Приближающийся союз вашего родственника, ваш почтенный возраст, ваши хорошие отношения с первосвященником заставляют вас быть осторожнее, чем мы. Предоставьте нам ведение предприятия и будьте уверены в нашем благоразумии.
Маленький мальчик Стефанелло, к которому впоследствии перешло по наследству представительство прямой линии дома Колоннов и которого читатель еще увидит в числе действующих лиц этого рассказа, играл у колен своего деда; он быстро взглянул на Савелли и сказал:
— Мой дед слишком благоразумен, а вы слишком боязливы; Франджипани слишком уступчив, а Орсини слишком похож на раздразненного быка. Мне бы хотелось быть одним или двумя годами постарше.
— А что бы ты сделал, мой маленький порицатель? — спросил мягкий Савелли, закусив свою смеющуюся губу.
— Я пронзил бы трибуна моим собственным кинжалом и тогда — в Палестрину!
— Из яйца выйдет славная змея, — проговорил Савелли.
— Но почему ты так сердит на трибуна, мой змееныш?
— Потому что он позволил одному дерзкому купцу арестовать моего дядю Агапета за долг. Этому долгу уже десять лет, и хотя говорят, что ни у одной фамилии в Риме нет столько долгов, как у Колоннов, но в первый раз я слышу, что какому-нибудь кредитору низкого звания позволили требовать уплаты долга не на коленях и не снимая шапки. И я говорю, что не хочу быть бароном, если и со мной будут поступать с такой же дерзостью.
— Дитя мое, — сказал старый Колонна, смеясь от души, — я вижу, что наше благородное сословие будет довольно безопасно в твоих руках.
— И, — продолжал мальчик, становясь смелее от этого одобрения, — если бы, заколов трибуна, я еще имел время, то я бы очень желал нанести другой удар.
— Кому? — спросил Савелли, заметив, что мальчик остановился.
— Моему кузену Адриану. Стыд ему: он вздумал жениться на женщине, которая по своему происхождению едва годна в любовницы Колонны!
— Поди играть, дитя, поди играть, — сказал старый Колонна, отталкивая от себя мальчика.
— Полно болтать, — вскричал Орсини грубо.
— Скажи мне, старый синьор, вот что: входя сюда, я видел одного старого друга (одного из ваших прежних наемников), который выходил из дворца; могу я спросить, зачем он прислан?
— А, да, посол Фра Мореале. Я писал рыцарю, упрекая его за то, что он оставил нас во время злополучного возвращения из Корнето, и намекая, что в настоящую минуту пятьсот пикинеров могли бы получить хорошую плату.
— Ну, — сказал Савелли, — какой же ответ?
— Хитрый и уклончивый: Мореале рассыпается в комплиментах и добрых желаниях; но говорит, что он теперь служит венгерскому королю, дело которого находится пред судом Риенцо, что он не может оставить свое настоящее знамя, что в Риме теперь такое равновесие между патрициями и плебеями, что какая бы из двух этих партий ни захотела иметь постоянное преобладание, она должна будет призвать подесту, и что только это звание годится для него.
— Монреаль наш подеста! — вскричал Орсини.
— А почему бы и нет? — сказал Савелли. — Разве подеста благородного происхождения не стоит плебея трибуна? Но я думаю, мы можем обойтись без того и другого. Колонна, этот посол Фра Мореале выехал из города?
— Я думаю.
— Нет, — сказал Орсини, — я встретил его у ворот. Я давно его знаю: это Родольф, саксонец (некогда наемный солдат Колонны). В доброе старое время от него много осталось вдов среди моих подданных. Он теперь несколько в другом наряде, однако же я узнал его и, подумав, что он может еще сделаться нашим другом, просил его дождаться меня в моем палаццо.
— Вы хорошо сделали, — сказал Савелли в раздумье, и его глаза встретились с глазами Орсини. Совещание, в котором много было сказано и мало решено, скоро кончилось; но Лука ди Савелли, подождав у портика, просил Франджипани и других баронов отправиться во дворец Орсини.
— Старый Колонна, — сказал он, — почти находится в периоде второго детства. Мы живо решим без него и вместо него можем уладить дело с его сыном.
Это было правдивым предсказанием: получасового совещания с Родольфом Саксонским было достаточно для того, чтобы мысль превратилась в предприятие.
IV
Ночь и ее события
В следующие сумерки Рим был призван к великолепнейшему зрелищу, какое только видел императорский город со времени падения цезарей. Римский народ присваивал себе особенную привилегию жаловать своих граждан орденом рыцарства. За двадцать лет перед тем один из Колоннов и один из Орсини удостоились этой народной почести. Риенцо, смотревший на нее как на прелюдию более важной церемонии, потребовал от римлян такого же отличия. Все, что было в Риме благородного, прекрасного и доблестного, шло длинной процессией от Капитолия к Латерану. Впереди ехало бесчисленное множество всадников со всех соседних частей Италии в убранстве, вполне приличном для этого случая. За ними следовали музыканты всякого рода; трубы были серебряные. Юноши, несшие украшенную золотом сбрую рыцарского боевого коня, предшествовали знатнейшим римским матронам. Любовь этих последних к театральности и, может быть, поклонение торжествующей славе, которая в глазах женщин оправдывает многие обиды, заставляли их забывать унижение их мужей. Среди них находились Нина и Ирена, затмевавшие всех остальных. Затем следовали трибун и папский наместник, окруженные всеми знатными синьорами города, которые тоже подавляли в себе злобу, мщение и презрение и спорили друг с другом за право быть как можно ближе к царю настоящего дня. Только мужественный старик Колонна держался поодаль; он следовал на некотором расстоянии и был одет с изысканной простотой. Но ни лета, ни сан, ни прежняя слава, военная и государственная, не могли вызвать в адрес этого старика с аристократическим видом ни одного из тех криков, которыми приветствовала толпа самого ничтожного барона, удостоившегося ласки великого трибуна. Савелли, самый услужливый из этой раболепной свиты, ближе всех следовал за Риенцо; впереди трибуна шли два человека; один нес обнаженный меч, другой — pendone, или знамя, обыкновенно присваиваемое королевскому сану. Сам трибун был одет в длинный плащ ил белого атласа, богато вышитый золотом; на ее нежном блеске (miri candoris) в особенности останавливается историк. Грудь Риенцо была покрыта множеством тех мистических символов, о которых я упоминал и значение которых было в точности известно, может быть, только самому трибуну. В его темных глазах и на широком спокойном лбу, где, казалось, почивала мысль, как почивает буря. Можно было заметить ум, уступивший казалось, своего владельца окружающему великолепию; но по временам трибун как бы пробуждался и разговаривал с Раймондом или Савелли.