Грусть белых ночей - Иван Науменко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В нем повествуется, как угнанный в Германию юноша живет в одной конуре с собакой и по ночам со своим четвероногим товарищем разговаривает.
Прочитав рассказ, Ковалюк описанные в нем события связал с личностью самого автора. Горев и вправду — то ли как военнопленный, то ли как насильно мобилизованный — был в Германии. Наголодался там, настрадался.
Прихватив закуску, Ковалюк отправился в комнату к «аристократам». Оказались и в этой компании знакомые, даже двое однокурсников сидят: Алла Трояновская и Сергей Задорожный. Журналистов за столом большинство. На Аллу Ковалюк боится смотреть: она кажется ему ослепительно красивой. Распущенные волосы, смуглое, словно выточенное лицо, на котором выделяются густо накрашенные пухлые губы и черные, похожие на ласточкино крыло, брови, серые глаза, излучающие какой-то особенно притягательный свет, весь облик, фигура, манера говорить, смеяться делают Аллу предметом увлечения многих студентов. Кавалеров у Трояновской хоть отбавляй.
Один из наименее удачливых, но наиболее преданных, самоотверженных поклонников — Сергей Задорожный. Как у журналиста перспектив у Сергея вроде бы нет: пишет плохо, можно сказать — не умеет писать. Родом Сергей из бедной деревни — хлеба из дому не привозит. Однажды Ковалюк видел, как он, приехав от матери. вытащил из мешка большой закопченный чугун с гречневой кашей. Неделю ел эту кашу, вытягивая прикрытый фанеркой чугун из-под кровати.
Несмотря на чугуны с кашей, Сергей увивается вокруг Аллы, служит ей как молчаливый, покорный паж. И от журналистики не собирается отказываться. Упрямый, напористый парень. Да только что толку от его упорства? Алла согласилась встречать Новый год с Сергеем, поссорившись, наверно, с каким-нибудь более близким своим воздыхателем.
Застолье не очень удачное. Компания на живую нитку, и хорошего тамады нет. Тамады, способного сыпать шутками, сеющего веселье, умеющего объединить любую, даже случайную компанию.
Часа через два, когда в голове зашумело, Ковалюк и Горев выбрались на улицу. По-прежнему падает снег, прикрывая черноту улиц, развалин. Вокруг вроде повеселело. То там, то тут слышны голоса. Разрушенный город живет, человеческое жилье возникает в самом неожиданном месте. Бойкая полоска света вдруг выбьется из-под ног: значит, подвал спаленного дома заселен, светлое оконце блеснет иногда на самом верху темной, мертвой стены, — значит, и там, словно горные орлы, живут люди, непонятно только, как они туда забираются.
Холодно, но у Горева шарфа нет, грудь расхристана. Ковалюк, помедлив, говорит:
— Я читал твой рассказ. Ты в плену был?
— Нет, — ответил тот поспешно, словно поперхнувшись. — Меня в Германию вывезли отсюда, из Минска...
Несколько минут идут молча. Зазвенел трамвай. Его единственный вагон ярко освещен. В полосках света, падающих от фонарей, видно, как мерцают, косо падая на землю, снежинки.
— Фашизм — зверь, — говорит Горев. — Хуже зверя.
На всем протяжении Советской улицы одни закопченные коробки с темными проемами окон. Но и на этой целиком разрушенной улице людей все больше и больше. Час назад наступил новый; мирный год, и люди, выбираясь на улицу, может быть, хотят в нем отметиться. Горев вдруг загорается, начинает говорить нервно, возбужденно:
— Топчем великое, святое. Ты знаешь, что творилось в Минске при немцах? Десятки тысяч, слышишь — десятки тысяч, фашисты расстреляли, повесили, сожгли в Тростенце — деревня такая есть за городом. О них ни слова пока не написано. Словно предатели они. Почему так? Кому это выгодно?..
Нужно разобраться, — неуверенно возражает Ковалюк. — Были предатели, власовцы...
Те, кого повесили, сожгли в Тростенце, не предатели. Вообще нельзя забывать ни плохого, ни хорошего. Чтоб не повторился сорок первый год. Вот эта улица в декабре сорок первого вся была устлана трупами наших пленных. Тех, кто остался в живых, мы переправляли в лес, в партизанские отряды. За это нас, подпольщиков, вешали. В сквере, возле театра, на каждом дереве, каждом столбе висели наши. Я не вру — на каждом столбе, на каждом дереве. Сам видел: ходил, глотая слезы бессилия. — Горев ударил себя кулаком в грудь. — Там мои товарищи висели. Трижды проваливалось подполье. Меня взяли при третьем провале. В сентябре сорок второго.
Был малой сошкой: резал в типографии бумагу. Часть передавал на газеты, листовки. Ты, может, знаешь: в Минске, в сорок втором, «Звязда» выходила? Фашисты испытывали удовольствие от людских страданий. Пытали с радостью, наслаждением. Моего товарища — жил на Червеньском тракте — повесили на столбе напротив его собственного дома. Неделю труп не разрешали снимать. Чтобы мать видела...
В небо взвилась ракета, осветив бледным мерцающим светом начало Советской улицы. На самом углу стоит обгорелая коробка с темными проемами окон, несколько сгоревших домов меньшего размера, из них крайний, деревянный домишко, уцелел. В нем теперь магазин — продают папиросы, сигареты.
— Женщин на допросах раздевали. Допрашивали, разглядывая их тело. Из нашей группы за листовки арестовали двоих — мать и дочь. Обе красивые. Дочери — семнадцать, матери — не больше тридцати пяти. Их таскали на допросы каждую ночь. Насиловали, потом били...
Студенты дошли до Университетского городка. Осыпанные легким снежком, такие знакомые, родные, стоят в скверике тополя, акации. Из читального зала доносятся звуки духового оркестра. При входе в корпус веселая суета: разгоряченные парочки в одних костюмах и платьях выскакивают во двор освежиться.
VII
Ася приехала через неделю, как раз в день сдачи первого экзамена. Ковалюк душой изболелся в ожидании. Никогда не думал, что к девушке, которую едва знаешь, можно так сильно привязаться. С утра до одиннадцати вечера Ковалюк, готовясь к экзаменам, просиживал в читальном зале, ловил себя на том, что постоянно следит, не откроется ли дверь и не войдет ли Ася. Всю неделю, возвращаясь в интернат, Ковалюк тешил себя надеждой, что вот заходит он в свою комнату, а там — она.
Так однажды и произошло. Когда он вошел, Ася сидела на постели Мишки Зильберштейна. Бухмач и Зина дурачились, бегали по комнате, что-то отнимая друг у друга. Жевал, выбираясь на ночной променад, Федя Бакунович. Петро Пташинский задумчиво копался в кошельке, считал медяки.
При таком количестве свидетелей Ковалюк не мог начать разговор с Асей. Крутнувшись в комнате, не раздеваясь, выскочил в коридор. Ася поняла маневр: через несколько минут вышла вслед.
— Давай сходим в кино, — сказала вместо приветствия. — Сегодня сдала экзамен.
Назавтра его очередь сдавать, но он промолчал. Был рад, что она рядом, что он может видеть ее, слышать ее голос.
Выйдя во двор, ждал Асю минут двадцать. Успел заметить: всегда любит задерживаться.
— Что так долго не приезжала? — спросил он, как только Ася появилась.
— Потом скажу.
— Почему не теперь?
— Не хочу портить настроение. Ни тебе, ни себе.
— Тогда скажу я. Ездила к отцу. Он что — в Слуцке служит?
Она взглянула на него испуганно.
— Не к отцу, — проговорила тихим, как бы виноватым голосом. — К мужу. Хотя давно не живу с ним. Хочу развестись...
Он почувствовал — сердце летит в ледяную бездну.
— Дети есть? — спросил наконец тихо.
— Нет.
Идя рядом с Асей, думал о Марине Севернёвой. Он ей, видать, никогда особенно не нравился. То, что было в школе, — детство. По-своему была искренней Марина: первой встреч с ним не искала. Впрочем, неправда и то, что она погуливала с другими, а ему на фронт слала письма. Два или три письма прислала в ответ на его десять или пятнадцать. Гуляла и ни у кого разрешения не спрашивала...
Южный ветер принес оттепель. Капает с крыш, под ногами снежная каша, у левого ботинка отстает подошва, ноге в дырявом носке зябко.
На улице Ася такая же, как в интернате: может идти и молчать хоть до скончания света.
— Кто твой муж?
— Лейтенант. Из армии демобилизовали. За пьянство...
— Где живет?
— В Слуцке. Там у нас квартира.
— Не понимаю. В Минске — квартира, в Слуцке квартира.
— В Минске квартира матери. В Слуцке муж живет.
— У отца тоже есть квартира?
— Отец далеко...
Когда Ася задержалась в Слуцке на неделю, то, верно, была в чем-то заинтересована. Иначе не сидела бы так долго. Но какое ему, Ковалюку, до этого дело? Что его с Асей связывает?..
Места у них в третьем ряду, перед самым экраном. Сели, несколько минут отчужденно молчали, следя за происходившим на экране.
— Я видела эту картину, — вполголоса сказала Ася.
— Где?
— В Слуцке...
Снова она со своим Слуцком. Неужели не чувствует, что ему это неприятно?
— Что ты там целую неделю делала? — не выдерживает Ковалюк. — В Слуцке...
— Биохимию учила, ходила в кино...
— Не могла в Минске посмотреть?
— Разводить будет слуцкий суд. По месту жительства. Писала заявления...
Ковалюку становится жаль Асю. Он берет ее за руку. Рука маленькая, холодная, нежная.