Северный Волхв - Исайя Берлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таков был мир, в котором, как следовало ожидать, и молодому Хаманну тоже предстояло сыграть свою роль. Его друзья отдавали себе отчет в том, что он был не вполне типичное дитя Просвещения, что свойственная ему специфическая манера параллельно читать книжки по теологии и по экономике, его отказ искать себя на ниве юриспруденции, по каковой специальности он официально числился в Кёнигсбергском университете, перемежающиеся периоды ничегонеделанья и внезапные вспышки энергии, которые могли увлечь его в самом непредсказуемом направлении, его бессистемность, его приступы меланхолии, его заикание, его нездоровая гордость, из-за которой он постоянно ссорился с покровителями, его неспособность целиком отдать себя одному какому-то делу отнюдь не делают его идеальным кандидатом в чиновники либо литераторы в централизованном современном государстве, снедаемом жаждой успеха и власти, равно как и аспирациями в области развития культурного, согласно парижским лекалам, в коих главными действующими лицами были такие просветители, как Лессинг, Мендельсон и Николаи. И тем не менее понятно, что люди, подобные Канту и другим его кёнигсбергским друзьям, надеялись, что природные способности и богатое воображение Хаманна можно будет каким-то образом обуздать и направить в полезное русло. Чего они совсем не понимали, так это его принципиальной, – в силу природного темперамента и несмотря на исходную, внешне сугубо конформистскую приверженность Просвещению, – отчаянной несовместимости со всей этой системой. Того, что по сути своей он был человеком семнадцатого столетия, по случайности рожденным в чужой ему мир, – верующим, консервативным, самоуглубленным, задыхающимся в этом светлом новом мире разума, централизации и научного прогресса. Подобно Сэмьюэлу Джонсону в Англии, он представлял совсем другой образ жизни: личные взаимоотношения, внутренняя жизнь всегда значили для него больше, чем любая из ценностей внешнего мира. В нем на поверку не оказалось ни идеалов, ни темперамента, подобающих типичному «прогрессисту»; он терпеть не мог великого Фридриха, этого «Соломона Прусского»[38], со всей его светской мудростью. Подобно русским славянофилам следующего столетия, он видел в семье краеугольный камень истинного человеческого существования, а в грубой ткани, сотканной из привязанностей, традиций и местных, пусть даже провинциальных, ценностей, с минимальным вмешательством со стороны специально обученных профессионалов и столичных чиновников, – единственное сносное основание для жизни по-настоящему христианской. Ни атеистом, ни агностиком он не был никогда. Возможность принадлежать к новой, интеллектуально свободной антиклерикальной франко-прусской элите, судя по всему, отродясь его не искушала. Может статься, до поездки в Лондон он и сам об этом не догадывался, его вполне могли ввести в заблуждение радикальные экономические взгляды и природная ненависть к деспотизму – так же, как и его друзей, которые со стороны оценивали природу его призвания и ожидающие его перспективы. Но, – им довольно скоро предстояло усвоить, с кем они в действительности имеют дело.
После неспешного путешествия через Берлин, где он свел знакомство с Моисеем Мендельсоном, Николаи и другими литературными светилами интеллектуальной столицы мира, читающего по-немецки, и воспоследовавшими засим визитами в Любек, Бремен, Гамбург, Амстердам, Лейден и Роттердам, он прибыл в Лондон 18 апреля 1757 года. Нанеся визит в российское посольство, судя по всему, как-то связанный с его таинственной миссией и, судя по всему, неудачный, он поселился в доме у некоего учителя музыки и решил вкусить все прелести обеспеченного существования в этом великом западном городе. Он попытался вылечиться от заикания, затем стал брать уроки игры на лютне, а после окунулся в способ существования, который сам позже называл разгульным сверх всякой меры. Независимых источников, которые позволили бы судить о том, что в действительности происходило, мы лишены – если не считать его собственных записей, сделанных постфактум, автором которых был кающийся грешник. По прошествии десяти месяцев сумма его долгов дошла до трех сотен фунтов, а сам он пребывал в состоянии совершеннейшего одиночества, несчастья и, временами, полного отчаяния. Случай помог ему обнаружить, что владелец его квартиры, музыкант, состоит в гомосексуальной связи с «богатым англичанином»[39], и ужасающий шок от этого открытия, похоже, и послужил поводом для главного духовного кризиса всей его жизни.
Миссия его провалилась; он остался без гроша, совсем один – и одиночество страшнее всего прочего, – и никто вокруг не понимал ни единого сказанного им слова. Он молился о друге, который вывел бы его из этого омерзительного лабиринта. Он обратился к прежней жизни; оставил дом музыканта, снял комнату в скромном пансионе и вернулся к самым своим пиетистским началам: стал делать то, что пиетисты обычно делали в состоянии душевной подавленности – прочел свою Библию от корки до корки. Делал он это и раньше, но теперь он обрел «Друга в сердце своем, в которое тот нашел дорогу, когда я не чувствовал вокруг ничего, кроме пустоты, темноты, одиночества»[40]. Ему остро не хватало любви, и вот теперь он обрел ее.
Он начал по-настоящему читать Библию 13 марта 1758 года и, на пиетистский манер, изо дня в день делал заметки о том, как продвигается на этом духовном пути[41]. В недалеком будущем он напишет как верный ученик Лютера, что под буквой, которая есть плоть, живет бессмертная душа, дыхание Господне, исполненная света и жизни, огонек, горящий во тьме, чтобы увидеть который, ты должен иметь глаза[42].
Из этого опыта Хаманн восстал преображенным. Он не стал свидетелем мистических видений, не получил никакого особенного откровения, коими клялись и божились некоторые адепты новых мистических учений, возникавших в тогдашней Европе – отчасти в согласии, отчасти в отчаянном противоборстве свободным и индивидуалистическим традициям Просвещения. Нет никаких связей между ним и мартинистами, франкмасонами или какой-либо из множества иллюминатских сект, центрами которых в Германии были Бавария и Восточная Пруссия. Он обратился в религию своего детства, в протестантизм лютеранского толка. И только благодаря тому, что открыл для себя этот новый источник света, который горел в его душе до самой смерти, он и превратился в значимую с исторической точки зрения фигуру.
Так во что же он обратился? Не в ту незамысловатую веру, которая сопровождала его в детстве, но в доктрину, известную каждому, кто знаком с писаниями немецких протестантских мистиков, а также их последователей в Скандинавии и Англии, согласно которым еврейская священная история представляет собой не просто отчет о том, как народ сей был выведен из тьмы к свету всемогущей рукой господней, но вневременную аллегорию тайной истории души каждого конкретного человека. Грехи людей похожи на грехи народов. Собственное религиозное обращение Хаманна в Лондоне приняло специфическую форму – обнаружения в себе всех преступлений детей Израиля: так же как они спотыкались, и падали, и почитали идолов, так и он попал в объятия гедонизма, и материализма, и интеллектуализма и отпал от Бога; и так же, как бальзам божественной благодати позволил им подняться, и вернуться к Господу, и искупить грехи свои, и возобновить исполненное тягот странствие, он тоже вернулся к Отцу своему и ко Христу в груди своей, и возрыдал в раскаянии горьком, и был спасен. История скитаний народа Израилева, их Reisekarte, заявил он, представляла собой историю его собственной жизни, его Lebenslauf. Именно таким и был скрытый смысл библейских слов. Тот, кто понял его, понял себя – всякое постижение, к чему бы на этом свете оно ни относилось, есть самопостижение, поскольку постичь можно только дух, а для того, чтобы найти оный, человек может и должен всего лишь заглянуть в самого себя. Божье слово есть лестница между небом и землей, ниспосланная нам для того, чтобы помочь немощным и несмышленым детям божьим – она одна в состоянии позволить им бросить взгляд на то, что они такое есть на самом деле, и как они такими стали, и каково их место, и что им надлежит делать, а чего избегать. Библия представляет собой великую вселенскую аллегорию, образ того, что происходит в мире повсеместно и ежесекундно. То же самое можно сказать и об истории человечества, и о природе, если, конечно, понимать ее должным образом – постигая ее не через призму аналитического разума, но через призму веры, доверия к путям божьим, самопознания, каковые на самом деле суть одно и то же.
Дальнейший его жизненный путь особого интереса не представляет. Он вернулся в дом своего покровителя, Беренса, который обращался с ним в высшей степени бережно и немедленно вступил в заговор с Кантом с целью выбить для него какую-нибудь должность. Кант предложил написать вдвоем с Хаманном учебник по физике, однако разница в подходах сделала сотрудничество невозможным[43]. Хаманн попросил руки Катарины, сестры Беренса, но потом отозвал свое предложение, поскольку брат невесты наложил на свадьбу вето. Он съездил пару раз в гости к друзьям, таким же, как и он, обитателям балтийского прибрежья, а потом устроился на скверно оплачиваемую должность в департаменте, который ведал обороной и коронными землями. Какое-то время он был на службе, но доход эта служба приносила уж слишком незначительный, даже если принять во внимание общую умеренность его запросов: он всегда был не дурак поесть и выпить, но прочие радости жизни мало его интересовали. Он вернулся в отцовский дом и стал сотрудничать с Königsbergsche Gelehrte und Politische Zeitungen: газету финансировал книготорговец Кантер, который всегда был к нему очень добр, одалживал ему книги и вообще всячески поддерживал. Он начал публиковать свои странные, но по-своему захватывающие памфлеты: фрагменты, неоконченные эссе, основанные на этаком причудливом сплаве философии, литературной критики, филологии, истории и личных наблюдений, и привлек внимание берлинских эрудитов, которые попытались завлечь сей странный талант в свой круг – безуспешно, как им в скорости предстояло понять. Жениться он так и не женился, но стал жить с одной из отцовских служанок, которой был верен всю жизнь и с которой прижил четверых детей. Она была женщина простая, неграмотная и очень домашняя, и он охотно всеми этими ее качествами пользовался в качестве предлога для того, чтобы отказываться от предложений, которые могли бы поставить ее в неловкое положение. Он оставил журналистику и вернулся к государственной службе, поступив чиновником в управление по акцизам и таможенным сборам, возглавляемое в те времена одним из Фридриховых французских всезнаек, с которым Хаманн находился в самых худших из всех возможных отношений. К тому времени он уже успел свести знакомство с Гердером, который превратился в его самого верного и самозабвенного ученика: по мере того как сам Гердер становился все более знаменитым и влиятельным, он все шире распространял слово учителя своего по всем немецкоговорящим землям.