Замкнутый круг - Николай Александров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рядом хрустнула ветка и что–то темное двинулось к нему.
— Мама!!! — обезумев, закричал Генка и потерял сознание…
— Эхе–хе, — кряхтел хромой дед, шагая по грязной кухоньке в высоких пимах и накинутой на плечи овчинной телогрейке.
Генка огляделся. Незнакомая печь, тяжелый тулуп с запахом навоза и табака покрывал его ноги.
— Дедушка, — позвал Генка.
— А, очнулся?
Хлопнула входная дверь, дед перестал рассматривать бутылку с темной жидкостью.
— Запряг?
— Ага, — ответил Лешкин голос.
— Лешка, — прошептал Генка и, накрывшись с головой старым тулупом, заплакал.
— Чо это он? — отряхивая полы пальто от соломы, дружелюбно спросил Лешка.
— Радуется… Слышь, Ракитин, — дед погладил свою пышную бороду, — ты теперь Лешке жизнью обязан. Он тебя, можно сказать, с поля боя вынес.
Генка затих.
— Ведь это он тебя нашел. Эх, история, пороть вас некому! Слышь, Лешка, ну коль запряг, поезжай, да не гони больно–то…
— Ладно, — буркнул Лешка и, подмигнув выглянувшему из–под овчины другу, вышел.
— А куда он?
— Знамо куда. За маткой.
— А я?
— А ты, парень, теперь у меня остаешься, — дед подошел к Генке с темной мазью в поллитровой бутылке и, откинув тулуп, приказал: — Оголяйсь!
Голый Генка белым пятном лежал на дедовой кровати, а тот, кряхтя и тяжело вздыхая, втирал в Генкино тело мазь, сильно пахнущую самогоном. Когда Лешка привез родителей, Генка спал глубоким сном. Мать долго плакала у постели, вытирая воспаленные глаза концом платка. Отец тихо разговаривал с дедом, изредка опустошая рюмку с мутной жидкостью и заедая самогон хрустящей капустой. Лешка, не раздевшись, сидел у печи, но скоро сон сморил и его, и прислонившись к теплой беленой стене, он заснул с открытым ртом, из которого по подбородку стекала слюна.
4
Поселившись вдалеке от людских забот и суеты на окраине поселка Зудово, дед Моисей на десятом году одинокой жизни вдруг сдружился с косоглазым непутевым мальчишкой Лешкой Лаптевым, родители которого изрядно попивали. Они давно не интересовались им, только вчера узнала мать, что Лешка оставлен на второй год. Второпях она покричала на него и расстроенная ушла к открытию винного магазина. С отцом дело обстояло проще, он не знал, в каком классе учится сын. Лаптев старший работал на элеваторе сторожем, ходил в казенной шинели с зелеными петлицами и с мятым пятном на козырьке вместо кокарды, которую продал местному скупщику всякого барахла Михаилу Самуиловичу Зельцману или, как его запросто звали, Самуилычу. Зельцман эвакуировался из Ленинграда еще в сорок втором году. Приехав ненадолго, он прижился в здешних местах, выручал алкашей и просто нуждающихся двумя–тремя рублями в долг под проценты или за какую не очень старую вещицу. Если бы вдруг появилась необходимость вернуть лаптевскую мебель, то это легко можно было сделать через Зельцмана. Самуилыч отличался аккуратностью, вел «амбарную книгу», в которую записывал куплю–продажу, адреса и фамилии клиентов.
Лешкина мать, маленькая худенькая женщина, еще не так давно бойкая активистка школы счетоводов, вышла замуж за вислоухого, но скромного Сашку Лаптева, который неожиданно оказался «пьющим и гулящим». Долго боролась Вера за крепкую здоровую семью, но после рождения косоглазого и такого же, как муж, ушастого сына, сама начала прикладываться к рюмочке. И скоро попойки грянули во всю мощь. Гульба не ослабевала до утра, а утром вспыхивала вновь и несла свое веселое знамя, даже если хозяев дома не оказывалось вовсе.
Но скоро Лаптев взбунтовался. Его не устраивала жена–пьяница. Лаптев желал иметь в женах трезвую женщину. Зло загноилось в его сердце и прорвалось в жестоких побоях и загулах на стороне. Новый разлад смерчем пронесся над остывающим семейным очагом, и чудом уцелевшие до той поры вещи скоро без сожаления были снесены Зельцману. Длинного, худого и горбоносого Самуилыча по очереди беспокоили супруги Лаптевы, то с тряпицей за пазухой, то с этажеркой на санках, а то и с самими санками — на кой они, если возить уже нечего. Самуилыч стонал, держась за костлявый, как у худой клячи, хребет, незло торговался. А осиротевший дом Лаптевых начали называть притоном.
В пивной народ созерцал опустившихся людей равнодушно, с усмешкой, пропускали их без очереди и потом долго выслушивали глупые рассуждения Лаптева:
— У меня баба — дрянь! — громко утверждал тот, отпивая крупными глотками темное пиво. — Я ей объявил свободную любовь, по–французски. На мой век баб хватит!
Окружающие ничего не ведали про французскую любовь, но глядя на пьяного Лаптева, делали вывод, что это «хреновая штука».
Лешка ни о чем не жалел. Он ненавидел родителей, колотил презирающих его ровесников, мстил, как умел, тем, кто его обзывал, и был привязан к Генке Ракитину и деду Моисею.
Лешка аккуратно поставил новые пимики, подарок деда Моисея, у кровати и, прежде чем потушить свет, остановился на миг, любуясь ими. Черные, как два щенка–близнеца, они стояли, прижавшись друг к другу, преданно выпятив на хозяина тупые, чуть вздернутые носки. Сжавшись комочком на узкой кровати под старым ватным одеялом, Лешка долго думал про деда Моисея, про обещанную летом рыбалку, про новые, только ему принадлежащие пимики. Вот оно, теплый комочек счастья, пригрелось под сердцем и тихо мурлычет на сон грядущий.
Скоро его разбудил яркий свет. Пьяный отец в шинели и сбитой на затылок облезлой ушанке пытался открыть ободранный комод, в верхний ящик которого мать иногда прятала деньги. Старая, крепко сработанная мебель не поддавалась. Он отступил, покачнулся, пнул по комоду и увидел проснувшегося Лешку.
— Трешка есть? — спросил он, глядя на сына, чтобы не двоилось, одним глазом.
— Нету.
— А где мать?
— Не знаю, — буркнул Лешка и зарылся в одеяло.
— Шляется, курва.
И тут Лаптев увидел пимики. Покачиваясь, он подошел к кровати, нагнулся, поднял их, оглядел. Лешка, почувствовав недоброе, привстал на колени.
— Ты это, папань…
Лаптев сунул находку под шинель и вышел вон.
Лешка еще секунду стоял на коленях, но вмиг вышел из оцепенения и стремглав кинулся одеваться. Он так спешил, что не сразу попал в штанину ногой, накинул пальто, шапку и, поискав во что бы обуться, выскочил как есть в дырявых заношенных носках. Он скатился с обледенелого крыльца, сухой колючий снег ожег холодом ступни ног. Во дворе никого не было. Отца Лешка догнал уже на улице, под мерно раскачивающимся металлическим плафоном, слабо освещающим широкий заснеженный перекресток.
— Стой! Стой! — еще издали начал кричать Лешка, но Лаптев шел, широко ступая, не оборачиваясь. — Стой! — преградил ему дорогу Лешка. — Отдай! Это мои пимы! Мне дед Моисей купил!
Лешка потянулся к отцовскому вороту за пимами, но тот оттолкнул его в глубокий сугроб, сам чуть было не упал, но устоял, двинулся дальше. Лешка вскочил и вновь преградил ему путь.
— Отдай! — с мольбой и ненавистью прошептал он и опять потянулся за пимами.
— Ты на кого скачешь, щенок?
И Лешка вновь оказался в сугробе.
Злоба затмила рассудок. Лешка забежал вперед отца и, взвившись вверх, в остервенелом прыжке попытался ударить его.
— Ах ты, сучонок! — Лаптев схватил мальчишку за горло и бросил на дорогу.
Лешка упал навзничь, глухо ударился спиной о снежный наст, перебитое дыхание застряло в груди, он, задыхаясь, перевалился набок. Слезы выкатывались из глаз и застывали белыми бусинками на темном бесцветном пальто. Лешка встал, утерся и зашагал к деду Моисею. Он шел, уткнув замерзший нос в плешневелый воротник, и удивлялся тому, что ноги перестали мерзнуть. «Привыкли», — подумал Лешка, еще раз обиженно всхлипнул и заспешил, думая про деда Моисея.
Дед Моисей сидел у печи. Когда Лешка вошел, он обрадовано закивал головой.
— А, Ляксей, припозднился…
— Дед, — чуть срывающимся от волнения голосом прервал Лешка. — Отец пимики отобрал, пропьет.
Дед спустил со лба очки, уставился на Лешкины босые, запорошенные снегом ноги, встал и, приоткрыв дверь, выглянул в сенки.
— Ты где разулся–то?
— Я так, говорю, отец пимики пропивать пошел.
И не успел Лешка договорить, как уже сидел на дедовой кровати, а тот рассматривал, поворачивая на свету, его обмороженные ноги. Дед возбужденно сопел большим бугристым носом, мял Лешкины ступни, потом бросился к столу, выдвинул фанерный ящик, начал что–то искать, не нашел, пхнул все обратно и, не сказав ни слова, быстро накинув полушубок, припадая на больную ногу, вышел вон.
Лошадь дед не жалел, она летела по серебрящейся в лунном свете равнине, выбрасывая в лицо седокам комья спрессованного под копытами снега. Редкий прохожий, пугаясь гиканья и лошадиного храпа, прыгал с дороги в глубокий снег и, громко матерясь, грозил кулаком.