Пушкин. Кюхля - Юрий Тынянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какой же вид любви карамзинской присутствует у бедного солдата Михайлы?
Только ли людям образованным дан сей разум, без которого любовь к отечеству невозможна? И что такое образованность? Истинная, как небо от земли, далека от светской, мелочной.
Прочел у Жан-Жака о воспитании: «Чем подвигаются сердца и как они начинают любить отечество и законы его? Осмелюсь ли сказать? Играми детей, предметами бездельными в глазах людей поверхностных, но образующими драгоценные привычки и непобедимые связи».
«Воспитание должно дать сердцам форму народную и так направлять мнения и вкусы, чтобы они стали патриотами по склонностям своим, по страстям, по необходимости. Республиканец истинный да всосет с молоком своей матери любовь к отечеству, к законам его и к свободе. Ежели он одинок – он ничто; ежели он не имеет отечества – он более не существует; и ежели он не умер – он хуже, чем мертвец» (Жан-Жак).
Вспомнил о брате Михайле; подумал о Михайле Михайловиче; о полуигрушечном воспитании, о котором говорил он мне. Нужно обращаться без всякой детскости, они, кажется, все лучше понимают, что о них думают. Беда потакать их слабостям: нынче в моду вошли томные взгляды, старчество (Горчаков), меж ними какая-то щеголеватая шаткость.
Я все еще не сжег записок своих. Перечел их, и надежды, которыми одержим был тому за полгода, и некоторое самодовольство молодости показались мне смешны. Пора остепениться. Был у Василья Федоровича, говорили откровенно. Он по-прежнему в унынии и напуган: кажется, сжег свою записку «О созвании депутатов» – плод восьмилетних трудов. В случае, если война откроется, хотел пойти сражаться простым ратником, как брат мой Михайло. В. Ф. пришел в ужас, что останется в лицее Гауеншилд, а ему не справиться, и еще одно начинание рушится, и я обещал подумать. Вспоминали о Михайле Михайловиче. Говорит, что должен быть у него роман, написанный Сперанским в молодости: «Отец семейства», – по заглавию должно быть подражание Дидероту.
Передал сегодня поклон Пушкину от Александра Ивановича Тургенева и, исполняя обещание, поговорил с ним. Дичится свыше всякой меры, но вовсе не зол. Теперь зачислен гувернерами в шалуны, и в самом деле шалун. Видимо, гордится сим званием. Просил Ал. Ив. прислать ему книгу Грессе. «Откуда вы знаете Грессе?» – «Я читал в библиотеке отца и у дяди». – «Что же вам более всего понравилось?» – «Налой». Поэма неприлична; верно, дядя дал прочесть. От него ничего не скрывали и, кажется, всегда обращались наравне со всеми. Он замысловат и остроумен, знает Вольтера, Грессе, Пирона и, кажется… всю французскую насмешливую литературу. Кошанского вкус ему не нравится (мне тоже). К удивлению моему, полюбил мудрецов древних. Я дал ему о стоиках и циниках книгу «Философические апофегмы» – в сих анекдотах больше толку для отрока, чем в иных учебниках. Он спросил меня, почему я назвал в речи своей царскосельские сады пустынными лесами? Я сказал, что здесь недавно еще были леса, а кругом – пустыня, что сады и теперь сохранили девственный образ свой. Он ничего не ответил, но, кажется, был доволен. Впрочем, они довольно далеко заходят на прогулках и иногда углубляются в глушь, выходят и на пустую дорогу. Удивляюсь, что он помнит так отчетливо выражения речи моей, сказанной при открытии, тому боле полугода. На прощание я спросил, не хочет ли он что-нибудь передать родителям через Александра Ивановича. Он было задумался. «Нет». Он, видно, не скучает по родительскому дому. Кошанский ошибся: он вовсе не зол. Верно, смеется над его декламацией; Н. Ф. уязвлен. Пушкин с улыбкой прямо детской. – Говорил еще сегодня с Вальховским. Этот гораздо более дельный и после классов подошел ко мне и спросил………………… ………………………………..
Глава четвертая
1
В первый же день он увидел в нескольких шагах от себя то, о чем Сергей Львович говорил с беспокойством в глазах и закусив губу: двор. Прямо перед ним была сутулая жирная спина государя, которую плотно облегало мягкое сукно; государь, старухи и несколько молодых женщин с шифрами на плечах были тут же. Люди в мундирах и фраках сидели в небольшом зале, и среди них он видел дядю Василья Львовича. Дядя казался тем, чем был на самом деле: человеком небольшого роста, косоглазым и, кажется, смешно одетым.
Небольшой, широкоплечий, решительный человек, во фраке, с тонкими бачками, прочел речь по листкам. Это был первый и единственный человек, который в этот день обратил на них внимание: он говорил, обращаясь к ним и смотря на них; они стояли сзади всех. Когда он кончил, многие обернулись и посмотрели на них с удивлением, как бы впервые их заметив. Это был Куницын, профессор. Он запомнил легкий говор, который вдруг прошел и смолк; вечером Горчаков сказал ему, что это ждали Аракчеева, но тот не приехал. Александр спросил, кто таков Аракчеев, но Горчаков оглядел его, лукаво сощурясь, пожал плечами и с самодовольствием усмехнулся. Горчаков все знал.
А потом сразу, на другой же день, о них позабыли. Каждый день они вставали засветло, в шесть часов – и дежурный гувернер Илья строил их «в порядок» и вел во второй этаж в столовый зал, где они пили жидкий чай. Строже всего Илья по заветам брата наблюдал, чтобы перед классами наверху, в спальнях и на втором этаже, где пьют чай, отнюдь не было игр, ибо они рассеивают без нужды. Потом с семи до девяти были лекции, после лекций они шли гулять, обедали, репетировали уроки в классном зале; потом опять лекции – счетом три; после лекций – вторая прогулка, полдник, ужин, третья прогулка – и в десять часов они снова шли «порядком», почти никогда в этот час не соблюдаемым, к себе наверх, в четвертый этаж, и расходились по своим кельям, носившим каждая свой нумер. Нумер Александра был – четырнадцатый; рядом, за дощатой перегородкой, тихонько посвистывал нумер пятнадцатый: Пущин. Его уже прозвали по-французски Jeannot[69] после одного французского урока.
Они жили во дворце, во флигеле, их комнаты были расположены рядом, и в каждой стояло то же бюро, или, как называл его дядька Матвей, конторка, тот же комод и железная кровать, из-под которой выглядывали те же ночные туфли; и полутемные переходы, сводчатые потолки, крадущийся у дверей надзиратель, у которого глаза были пронзительные, а обличье монашеское, – все иногда ему казалось монастырем иезуитов, в который он так и не попал.
Каждый день их трижды водили гулять, и прогулки были важнее, чем лекции: Малиновский полагал важным для развития детей воздух Царского, который и он и больная жена его считали чудодейственным; отроки должны быть на воле, комната же – для приготовления уроков и сна. Их водили гувернеры попарно, в ногу, но вскоре порядок расстраивался. Постепенно он свыкся с садами, прекраснее которых ничего не было; он научился отличать старый, елизаветинский, спокойный и широкий сад от нового, екатерининского, затейливого, с постройками, памятниками и английскими сюрпризами. Елизаветинский сад между дворцом и Эрмитажем был со стриженою версальской изгородью, с купами деревьев, и, когда они проходили мимо боскетов, – ему вдруг казалось, что он узнавал эти места, может быть, принимая за Юсупов сад, который часто видел в детстве.
Праздные, странные мысли приходили ему в голову. Он никогда их не помнил и к ним не возвращался. Иногда он улыбался им. Пущин, который шел с ним в паре, привык к этому и говорил непрерывно, не заботясь, слушают ли его.
Их водили к Розовому Полю. Из кустов виден был сквозной и легкий домик – турецкий киоск; старинные чужеземные камни были вделаны в одну беседку; им сказал Чириков, что это древнегреческие камни. Те турки, о которых Кайданов говорил на своих лекциях не иначе, как прибавляя слово «свирепые», здесь не были свирепы. Небольшие пруды были вырыты лунками – память о турецкой луне.
Раз, когда их водил гулять Чириков, который был всегда занят собственными мыслями, он отстал и заглянул в узкое окно. Он увидел ковры и диваны в пустой и полутемной храмине, в которой, может быть, жил какой-нибудь владетель сераля. Все убранство было такое, словно хозяин, важный турок, только что ушел и скоро вернется курить кальян, стоявший в углу. Никто никогда здесь не жил. Екатерина, любившая затеи, верно, здесь сиживала.
Над прудами в хижинах зимовали лебеди – в каждой хижине пара супругов: на сухой камышовой подстилке, зарывшись носом в перья подруги, лежал старый лебедь и, чуя их приближение, шипел и глухо бормотал сквозь сон – сонный грязный Зевес, который из-за своей Леды принужден был дрогнуть зимою в шалаше.
Они проходили мимо громадного, пустынного дворца, Чириков хмурился и просил, понизив голос, проходить стройно и быстро. Рябое смуглое лицо его подергивалось. Александр посматривал на окна; тяжелые занавеси были на окнах. Молчаливая стража стояла у дверей. Они шли к Розовому Полю.
Розовое Поле было правильной лужайкой. На нем еще зябло несколько розовых кустов, которые посадила Екатерина, но за ними никто уже не смотрел, они дичали, и дни их были сочтены.