Братья с тобой - Елена Серебровская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А может, он тяжело ранен, изуродован и не хочет вернуться домой? — спрашивала она маму. — Но ведь это глупо, я счастлива была бы, я ничего не боюсь. Я боюсь только его смерти. Если это случится, я не выживу. Одну бабушку из-за своих детей в гроб загнала, без меня и ты, знаю, раньше срока свалишься. Но не виновата я; если он погиб, я не выживу.
— Я всегда считала, что ты примешь его домой, чтобы с ним ни случилось, — говорила мать, поглаживая голову Маши, снова улегшейся с грелкой. — Я в тебе не сомневаюсь, доченька. Но потерпи. Он, наверное, жив.
— Сколько ж терпеть? Почему он молчит, если жив?
— Мало ли почему. Может, боится тебя расстроить. Может, еще что-нибудь.
— А если вдруг он… полюбил кого-нибудь вновь и женился? Всё-таки это лучший исход, всё-таки жив. Пусть бы сказал, написал. Я бы хоть знала, что он живой. Мне было бы легче.
— Не похоже на Костю — полюбить кого-нибудь при живой жене. Любимой. Не похоже. Потерпи.
Мать что-то знает. Знает — и скрывает. Это ясно. Жестокость какая! Зачем же скрывать? Что за выдумки бессердечные, что за бред!
Да, мама прятала от нее какие-то письма. Обычно, прочитав, она бросала письмо на стол, а вот некоторые прочитает — и к себе в сумочку. Но почерк не Костин, — Маша издали заглядывала.
Маша сделалась подозрительной, она всё примечала. И однажды вечером горько расплакалась: ей не верят, не доверяют! От нее что-то скрывают, словно она недостойна знать правду. И не доверяет ей мама.
Она ревела, а мама была на кухне и даже не знала об этом. Когда она вернулась в комнату, Маша искала носовой платок, стараясь сдержать рыдания. Лицо ее было красным, распухшим, некрасивым.
Мать заметила это сразу:
— Что с тобой?
— Ничего.
Но когда мать подошла поближе, Маша не выдержала, — слезы прорвались, скрыть их стало невозможно.
— Ты что-то знаешь о Косте… Ты мне не веришь… Не доверяешь… — бормотала она сквозь слезы.
Мать села рядом, обняла. Что-то мешало ей говорить. Но разве выдержит материнское сердце, видя страдания своего ребенка!
— Ну слушай. Я дала слово, но больше уж не могу. Костя жив, не волнуйся. Он был ранен недели три спустя после Севастополя. Тяжело ранен.
— Мамочка, милая! Как хорошо!
Можно подумать, что она обрадовалась его тяжелому ранению.
— Он потерял правую руку, правую ногу ниже колена, и на левой вырвало часть ступни, пятку.
— Бедненький мой! Но жив, слава богу.
— Он был очень подавлен морально, когда пришел в себя в госпитале и понял, что с ним случилось. Еще и контузия была. Ты только представь себе пояснее, как он должен был себя чувствовать. Молодой мужчина без обеих ног и без правой руки…
— Но живой!
Она эгоистка, — матери это стало ясно только сейчас. Она так рада, что не хочет понять драму другого человека.
— Не всякая жизнь желанна для гордого человека, моя милая. Постарайся представить себя на его месте, ты же с фантазией. Ты бы сразу стала сомневаться, а нужна ли ты будешь своему мужу такая? Беспомощный обрубок.
— Не говори так, не надо! Разве ты не понимаешь…
— В общем, Костя долго болел. Были у него мысли о самоубийстве, он мне потом признался. Он запретил сообщать тебе, дал в госпитале мой адрес и со временем сам стал мне писать… Левой рукой, сразу и не поймешь его новый почерк. Я от него получила письмо, когда ты была уже здесь. Написала о вашем приезде, о детях. О Толике написала подробно: как он мечтает увидеть отца, только тем и живет. О новенькой дочке, о ревнивой нашей Анечке. Конечно, и о тебе писала не раз. Просила его позволить рассказать тебе всё. Но он, оказывается, вроде тебя, — пишет, что, если скажу сейчас, он не вернется домой вообще. Он этот вопрос всё еще решает…
А решил он вот что. Хочется человеку, чтобы его увечье не бросалось в глаза. Посоветовался с хорошим хирургом, лег на стол и позволил «подравнять» себе ноги. Сделал две культи на одинаковом уровне. Уже и протезы сделали, он ходить учится. Заклинал меня — не говорить тебе ничего. Хочет скоро приехать.
Теперь она уже плакала от радости. И сразу прошла адская боль в груди и спине, и стало легко, хорошо и как-то невероятно спокойно. Мет, боль у нее появится еще не раз, но теперь ясно: надо себя тоже подремонтировать к его приезду, нечего распускаться. Надо сходить на рентген, сделать анализы, принять меры. Жив! Значит, будет жива и она.
— А сумеешь ты сдержаться, не выдашь меня?
— Ну что ты! Но теперь скажу прямо: эта выдумка — скрывать от меня свои беды — его не украшает. Значит, не доверяет он мне по-настоящему, сомневается. Это даже обидно.
— Ну, милая, ты опять — только о себе…
…Было воскресенье, когда по утрам все дома. Стоял январь, утренняя темнота держалась долго. Сегодня позавтракали в одиннадцать часов.
Мама возилась на кухне с обедом, который в воскресенье готовился сразу на два дня. Маша штопала детские чулки. Зоя делала уроки за столом. Аня и Толик играли во что-то. У обоих распухли желёзки, шеи их были укутаны теплыми шарфами. В садик они уж два дня как не ходили.
Позвонили. Открыла мать. Вскрикнула. Маша бросила чулки и побежала к двери.
Он стоял перед ней, в шинели, сапогах, с вещмешком за плечами. Правый рукав прижат ремешком к поясу, чтоб не болтался зря, — рукав пустой.
Она бросилась к нему, обняла, чуть не повисла на шее, но вовремя вспомнила, на чем он стоит, и, поцеловав, отстранилась.
Сначала все ревели, — она, Костя, мама. Костя — немножко, они — как следует. Так бы и стояли в коридоре, зачарованно глядя друг на друга, если бы в дверь не просунулась стриженая головенка, повязанная зеленым шарфиком. Толик был любопытней названых своих сестер и немножко активнее, деятельней. Он высунулся в коридор, и тощая рожица его расплылась в лукавой улыбке: наверно, это и есть его папа.
— Толик, здравствуй, — сказал Костя, шагнув к ребенку.
И тотчас Маша поняла, что нагнуться и взять мальчика на руки он не сможет. И она подхватила Толика, поднесла его к Косте и сказала:
— Целуйтесь!
Зоя выбежала сразу следом, обняла отца за талию и замерла. Он поцеловал ее, — дотянулся. Аня подошла медленно. Маша поднесла и ее поцеловаться с отцом. Аня сделала это чинно, торжественно. Но когда Маша опустила ее на пол и Костя стал снимать вещмешок и шинель, Аня сказала:
— Вот теперь хорошо будет. А то мы маму делили на троих, и никак не делится. А с тобой теперь уже хорошо. Теперь нам всем троим хватит.
— Как ты только мог подумать…
— Я не хотел жалости.
— Разве ты не видишь? Разве это надо еще доказывать?
— Мы не виделись три с половиной года. Кто знает…
— Я постарела…
— Ты? Ты смеешься! Это меня изувечили. Видишь, меня стало меньше.
— Значит, всё, что осталось, стало еще ценнее.
— Знаешь, когда я научился ходить, я, по Маресьеву, попытался и потанцевать немного. Натер свои обрубки до ужаса. Теперь уже навык есть. Мне нужно на них носки шерстяные, надо заказать кому-нибудь.
— Я сделаю. У меня есть верблюжий пух. Свяжем дюжину.
— Никак почерк не выработаю. Был бы левша — другое дело.
— Я тебя люблю.
Кто может сравниться с ним? Всё, всё в нем мило. Удивительное лицо — красивый лоб, над ним — черная прядь. У глаз появились морщинки, и глаза от этого стали еще лучше. И по-прежнему — один глаз добрый, другой ехидный, с прищуром. А губы! Сухие резкие губы, как из розовой глины. Красота ты моя ненаглядная. И ты еще мог сомневаться!
— Я тебя люблю. Я тебе надоем скоро до оскомины, потому что от любви я просто глупею.
— Вполне возможно…
— Тебе понравился Толя?
— Маленький. Смешной такой. Раз ты его выбрала, то и я…
— Выбрала! Это он меня выбрал. Я просто не могла его оттолкнуть. А вот Аня иногда норовит его ударить. Ревнивая. В кого бы это?
— Вот именно — в кого бы?
Смеются.
Неизвестно, когда они спят, эти двое. Им никак не наговориться. Он ей рассказывает свою жизнь за три с половиной года, она рассказывает свою. В промежутках целуются. Они так отвыкли друг от друга, что первая нежность, первые объятия показались какими-то странными. Словно с кем-то чужим, с другим. А потом всё вернулось. Всё то самое.
Ночь за ночью.
Весна! Хрустальная апрельская капель, воробьиный игрушечный разговор, тающий снег, улыбки людей… Весна! Мир очищается от страшной болезни, от злокачественной опухоли гитлеризма, от своего позора. Весна! Берлин свободен, на рейхстаге взметнулся красный флаг. По радио каждый день — праздничные известия, песни.
К Первому мая Маша купила в цветочном магазине живую белую гортензию в горшке. Подвязанный к высокой обструганной палочке цветок горделиво держал свою пышную кудрявую крону. Он стоял на окне, стекла которого были склеены из нескольких небольших кусков.
В это окно был виден трехэтажный разбомбленный дом. Без крыши, почти без перекрытий. В окна его, если глянуть с улицы, можно было увидеть синее майское небо. Ветер оторвал кусок жести там, где когда-то была крыша, но оторвал не до конца. Ветер трепал эту жесть, и она противно скрипела так, что слышно было даже сквозь двойные рамы.