Бодался телёнок с дубом - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разносился по Москве слух, что топят "Новый мир" - и всё больше авторов стекалось в редакцию, заполнены были и комнаты, и коридоры, "вся литература собралась" (да если вообще была советская литература - так только тут), писатели - во главе с Можаевым, стали сколачивать коллективное письмо опять тому же Брежневу, да всё равно судьба того письма, как и тысяч, была остаться неотвеченным. А редколлегия сторонилась этих писательских попыток! - состоя на честной службе, она не могла участвовать в открытом бунте, даже жаловаться с перескоком инстанций.
В такой день, 10 февраля, когда уже решено было снятие Лакшина-Кондратовича-Виноградова, пришел и я в это столпотворение. Все кресла были завалены писательскими пальто, все коридоры загорожены группами писателей. А. Т. у себя в кабинете (когда Косолапов здесь на стене прибьёт барельеф Ленина, - тогда станет ясно, чего не хватало у Твардовского) сидел трезво, грустно, бездеятельно37. Это первая была наша встреча после ноябрьской бури. Мы пожали руки, поцеловались. Я пришёл убеждать его, что пока ещё остаются, считая с ним вместе, четверо членов редакции - можно внутри редакции продолжать борьбу, ещё 2-3 месяца пойдут приготовленные номера, лишь когда надо будет подписать уже совсем отвратный номер - тогда и уйти. A. T. ответил:
- Устал я от унижений. Чтоб ещё сидеть с ними за одним столом и по-серьёзному разговаривать... Ввели людей, каких я и не видел никогда, не знаю - брюнеты они или блондины.
(Хуже: они даже писателями не были. Руководить литературным журналом назначались люди, не державшие в руках пера, Трифоныч был прав, да я б на его месте ещё и раньше ушёл, - а предлагал я в духе того терпенья, каким и жили они все года.)
- Но как же так, А. Т., самому подавать? Христианское мировоззрение запрещает самоубийство, а партийная идеология запрещает отставку!
- Вы не знаете, как это в партии принято: скажут подать - и подам.
Более настойчиво и более уверенно я убеждал его не отрекаться от западного издания своей поэмы, не слать ей хулы. Я не знал: уже отречено было! - и, напротив, как милости и прощения ждал А. Т., чтоб не отказались его отречение напечатать в газете... (Бедный А. Т.! Не станет злопамятности напомнить ему, как "наверно я сам" отдал "Крохотки" в "Грани" - иначе как бы они появились?..) Ни того отречённого письма, ни письма Брежневу (написал: "Я - не Солженицын, а Твардовский, и буду действовать иначе". И очень жаль, на этом пути не выиграешь...) он мне не показал - "копий нет". (Чего-то стыдился в них передо мной.)
И всё-таки, полузастенчиво и с надеждой:
- А вы поэму мою не читали?
- Ну как же! Вы мне подарили, я читал.
(А сказать-то ничего не могу, не хочу - да ещё в такой день.)
Он чувствует:
- Вы не последнюю редакцию читали, она потом лучше стала.
(Боюсь, что последнюю.)
Опять беспокоился, не живу ли я на западные деньги, и тем себя мараю. В который раз предлагал своих денег.
Подбодрял я его:
- Ну что ж, вы своё отбухали, теперь будете отдыхать. Вот приедем за вами с Ростроповичем, заберём вас в его замок, дам вам ту книгу свою почитать.
(Под потолками не скажешь "Архииелаг".)
Даже сиял, нравилось ему.
Высказал очень странное:
- Вот у вас есть и повод, почему вы сегодня пришли в редакцию: вам надо было получить свои новогодние письма.
Это - не в виде укора, не подцепить, а - какое-то затмение, надвинутое из 37-го года.
- Да что вы, А. Т.! Какой повод? Перед кем?
- Ну, - потуплённо говорил A. T., - если вас станут спрашивать, почему в такой день...
- Меня, Александр Трифоныч? Да уж я-то в своём отечестве ни перед кем не отчитываюсь!
Или не знал, что все коридоры 1-го этажа забиты авторами?
А вот что было трогательное:
- А тут какая-то мистика и датах. Вчера был день моего ареста, даже 24-летие. Сегодня - день смерти Пушкина, и тоже столетие с третью - (И годовщина суда над Синявским Даниэлем. Но этого ему не надо говорить!) - И в эти же дни вас разгромили!
Он вдруг очень от души:
- А вот хотите мистику. Сегодня ночью я не спал. Выпил кофе, потом снотворное, заснул тревожно. Вдруг слышу приглушённый, но ясный голос Софьи Ханановны (секретарша A. T.) "Александр Трифоныч! Пришел Александр Исаич." И так именно днём произошло.
Очень меня это тронуло. Значит, сегодня он приехал с такой надеждой. Который раз он проявлял, насколько наши нелады ему тяжелее.
В этот день всё ожидалось, что будет в завтрашней "Литературке", и агенты приносили разные сведения: то - идёт отречное письмо A. T., то - не идёт, то - будет подтасовка, что он согласен с переменами в редакции, то не будет.
Изменила б "Литгазета" своему характеру, если бы не сжульничала. На другой день и подтасовка была конечно, и невозвратное объявление о выводе четырех членов редколлегии, и - письмо A. T., которого уже истомился он ждать в печати, но чести оно принесло ему мало: "моя поэма абсолютно неизвестными мне путями, разумеется, помимо моей воли в эмигрантском журнальчике "Посев" в искажённом виде. Наглость этой акции, беспардонная лживость, провокационное заглавие, будто бы она "запрещена в Советском Союзе". А разве же - не запрещена? А разве не спрашиваете вы друзей "читали мою поэму?" А разве это письмо - откроет ей печатанье в СССР?
И - за что заплачена цена! За то, что разогнали вашу редакцию, Александр Трифонович!
Сломали.
Перейдена была мера унижений, мера стойкости, и 11 февраля Твардовский подписал, столько лет из него выжимаемое "прошу освободить".
И ещё мы не знали: в это самое 11-е вызвали его на "совещание членов Президиума КОМЕСКО" - ну, наших обязагельных представителей в угодливой вигореллевской организации, которая теперь на дыбки всё же поднялась из за меня. И Твардовский - за что платя теперь, сегодня! - подписал продиктованное заявление об уходе с вице-председателя "КОМЕСКО" - т. е. сдал ещё одну позицию, сдал себя и меня, хоть и безвредно. И с самым искренним чувством обнял меня на следующий день, не упомянув об этом, да даже и не понимая. Ведь если партия указывает - надо подписывать.
12-го был я в редакции вновь. Уже всё было другое - у редакции не ожидание судьбы, у писателей - не попытка к бою. Чистили столы. Во множестве нахлынули авторы, забирали свои рукописи (потом иные вернут). Другие рукописи рвались в корзины, в мешки, и в бумажках рваных были полы. Это походило на массовый арест редакции или на высылку, эвакуацию. Там и здесь приносили водку, и авторы с редакторами распивали поминальные. Однако в кабинет A. T. писателям, как всегда, не было открытого доступа. Несколько их с водкою и колбасой пошли в кабинет Лакшина и просили позвать Трифоныча, но от имени A. T. Лакшин извинился и отказал. Уже и снятому Главному было неприлично вот так непартийно появиться среди недовольных авторов.
В кабинете я застал A. T. опять одного - но на ногах, у раскрытых шкафов, тоже за сортировкой папок и бумаг. Сказал он, что испытывает облегчение оттого, что заявление подал. Я согласился: уже оставаться было нельзя. Но вот во вчерашнем письме фраза... (если б только одна!)... Поэму будто бы испортили.
Трифоныч стал живо возражать, даже ахнул, как я слабо разбираюсь (ахнул, потому что чувствовал промах):
- Это вы не поняли! Это очень тонкая фраза. Из-зa неё-то письмо и не хотели печатать! Ведь я объявил по всему Советскому Союзу, что существует вот такая поэма и её держат.
Я не искал переубеждения, избегал обострения.
Упомянул про его близкое 60-летие. Он подсчитал, что вёл "Н. мир" в два приёма целых 16 лет, а ни один русский журнал никогда не существовал больше десяти.
- Ещё до семидесяти, A. Т., вполне можете писать! - утешал я.
- Да Мориаку - восемьдесят пять, и то как пишет! - Покосился: - Бунин вот, в жизни никого не хвалил, кроме Твардовского, а Мориака похвалил.
А вот и зёрнышко:
- А. Т.! Крупным-то ничего: Лакшину, Кондратовичу, им уже устроили посты, будут деньги платить. А мелким что делать?
- Виноградову? Да он ещё лучше устроится.
- Нет, аппарату.
Не расслышал. Не понял! Как тогда с "Вехами" - просто не понял, понятия такого - "аппарат", ещё 20 человек, которые...
- Авторам? Они в "Новом мире" не будут печататься.
Правда, на следующий день, 13-го, А. Т. начал обход всех комнат трёх этажей, где и не бывал никогда: он шёл прощаться. Он еле сдерживал слёзы, был потрясён, растроган, всем говорил хорошие слова, обнимал... - но почему прежде никогда не собрал все свои две дюжины? И почему сегодня не боролись, а так трогательно, так трагично-печально сдавались38?
Потом члены редколлегии выпили в просторном кабинете Лакшина, посидели, уехали. А мелкой сошке всё не хотелось расходиться в последний день. Скинулись по рублю, кто-то и из авторов скромных, принесли ещё вина и закуски, и придумали, а пойдём в кабинет Твардовского! Уже темно было, зажгли свет, расставили тарелки, рюмки, расселись там, куда пускали их изредка и не вместе - "они нас бросили". За стол Твардовского никто не сел, поставили ему рюмку "Простим ему неправые гоненья!.."