Миссия пролетариата - Александр Секацкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тем не менее каждый из альтернативных семиозисов сохраняет свою самостоятельность, ни степень «познанности», ни глубина эстетического преобразования не способны подчинить соответствующую реальность немыслимого чему-нибудь мысленному или «эстетически прочувствованному», притом что каждый из семиозисов, как уже было сказано, является самодостаточной сферой определения человеческого в человеке, и еще не известна их иерархия важности.
Итак, ипостаси субъекта хотя и не совсем прозрачны, но все же проницаемы друг для друга, пусть и не в одинаковой степени. Делать ревность предметом, точнее говоря, областью мыслимого, вполне возможно, столь же возможно ревновать других познающих. Примесь ревности обнаруживается и в боях за приоритет, и в других многочисленных обстоятельствах, притом что мышлению в ранге ego cogito присуща своя собственная состязательность (агональность). Очевиднее всего взаимопроницаемость обнаруживается как раз там, где имеется предмет, момент объективации соответствующего семиозиса, но здесь возможно и наибольшее количество misprisions[125].
Что ж, попробуем сопоставить предмет знания (науки, например) и предмет веры. Пусть это будет святыня. Знание имеет дело со святынями, в сущности, ровно так же, как и с другими предметами Вот, напрмер, мощи святого – они представляют собой объективацию веры, но также и предмет науки, пусть описательной, но все же избегающей противоречий, старающейся не нарушать законы формальной логики. Для предмета веры все эти требования являются потусторонними и, следовательно, незаконными. Поэтому ирония историков, вроде Марка Блока, бьет мимо цели. Напрасно автор изощряется в язвительности, описывая, что среди реликвий средневековых монастырей числится несколько пудов гвоздей, которыми был прибит к кресту Иисус, напрасно перечисляет, какая часть мощей святого Амвросия приписана к тому или иному святилищу: кисть руки – к Милану, бедро – к Нюрнбергу, голова – к Сан-Реми, а вторая голова святого Амвросия – к Дубровнику[126]. Этим он никак не поколеблет веру верующего, а если вера и будет поколеблена, то по собственным причинам – тогда и противоречия, вскрытые историком, вызовут всплеск возмущения или покажутся забавными. Но речь в любом случае будет идти уже совсем о других мощах, о тех, что являются предметом знания, а не веры.
Далее. Предмет знания подчиняется иерархии вхождений, соответствующий принцип имеет множество формулировок: классификация и определение через род и видовое отличие, соотношение между объемом и содержанием понятия и др. Важно следующее. Скрипка принадлежит к классу смычковых инструментов, которые принадлежат к классу музыкальных инструментов и далее к роду инструментов. Если у отдельной скрипки порвались струны и сама она переломилась пополам, она просто выбывает в виде единичного экземпляра из древа вхождений. Ни соседние, ни вышестоящие элементы при этом не страдают. Зато если вдруг в какой-то отдельно взятой стране попали под запрет смычковые инструменты, эта участь постигнет и каждую из скрипок. Все понятно и логично, поскольку логика и есть тип отношений между предметами знания, допустим, понятиями.
Теперь предположим, что какая-то скрипка является святыней. В этом случае ее судьба совершенно не зависит от судьбы других скрипок – быть может, на ней вдруг лопнет струна, но и тогда как святыня-реликвия она не пострадает, возможно, ее святость даже возрастет, как в случае мироточия иконы. Во всяком случае, этого нельзя предугадать заранее исходя из логики. Предмет веры не подчиняется иерархии вхождений, он не имеет вышестоящего класса и собственных составных экземплярностей. Предмет веры, так сказать, не локализован внутри собственной символической формы, и если с ним все же что-то случится, пострадает весь регион не-мысимого в целом. Вспомним разочарование в вере Алеши Карамазова: вера его пострадала, потому что «старец пропах». Поверглись тлению отдельно взятые мощи старца Зосимы – казалось бы, есть же другие святыни, воистину нетленные, достаточно опереть свою веру на них, и все в порядке. Но иерархия вхождений не работает, она из другой оперы; реликвии веры, следовательно, ближе к актуально звучащему оркестру, а не к таблице классификации музыкальных инструментов: если у скрипки, отдельно взятой, именно у этой, порвется струна, пострадает вся музыка в момент ее актуального (для меня) звучания.
Вера как региональное бытие не-мыслимого, имеющее тем не менее свою предметность, есть человеческое бытие, ипостась субъекта. Оба утверждения:
– ragito ergo sum,
– верую, ибо абсурдно,
в равной мере справедливы и в равной мере свидетельствуют о наличии особого рода реальности – пусть это будет реальность Dasein, тематизированная Хайдеггером. Несобственное представительство реальности «верую» в модальности «знаю», в модальности мыслимого, не может служить основанием для выводов о «недоразвитости» той логики и теории познания, которая реализуется вокруг предмета веры. Не можем же мы, например, обвинять корзину в недоразвитости на том основании, что она, корзина, будучи внеположным предметом вненаходимого мира, хоть и пригодна для переноски яиц и прочей снеди, но никак непосредственно не рифмуется с несущей ее девушкой. Вот когда корзина является и понятием, и словом, она обретает подлинную динамичность, присущую означаемым. Все получается:
Еще сгодится прочная корзина Для дочери, хоть та и балерина.
А поставь неозвученную корзину рядом с танцующей балериной, получится глупо и смешно, никакой рифмы мы не усмотрим, одни помехи…
То есть реальная корзина, внеположная по отношению к мысли и восприятию, обладает многими недостатками. То ли дело ее понятие или она сама как понятие! Однако это «несобственные» недостатки, они, так сказать, не «корзиноразмерны» в отличие от различий, проводимых внутри континуума сделанного и мыслимого, где одна корзина оказывается более прочной, лучше сделанной, зато вторая – легче.
Точно так же и предметы веры, и способы обращения с ними кажутся несовершенными лишь по отношению к внешне похожим, но сущностно чуждым способам обращения с другими предметами, с предметами знания. В качестве не-мыслимых, но в то же время символических форм предметы веры подчинены собственному семиозису, и уже внутри этого семиозиса определяется относительная степень их «пригодности», никак не зависящая от точки зрения их пригодности к параметрам мыслимого.
Рассмотрим в этом ключе такое таинство христианской веры, как причастие (евхаристия). Евхаристия – кровь и плоть Христовы, пресуществленные в вино и хлеб. Вкушая их, верующий причащается (становится частью) к церкви – как сопоставить эту «процедуру» с логической причастностью к общему через род и видовое отличие?
Субъект, пытающийся проникнуть в тайну (в таинство) евхаристии, оказывается в безнадежной ситуации. Куда ни глянь, получается явный абсурд: пожирая тело Спасителя и выпивая его кровь, верующий совершает отнюдь не святотатство, а, напротив, нечто богоугодное и напрямую заповеданное самим Иисусом. К тому же мистическое превращение элементов трапезы в нечто иное, в божественную плоть и кровь, является истиной и фактом, разумеется, истиной веры и ее фактом. Пристальное размышление (обращение к мыслимому) вызывает некоторую досаду: неужели нельзя было придумать хотя бы нечто более захватывающее, какой-нибудь не столь нелепый способ передачи магической силы?
В общем, у cogito есть свои претензии к евхаристиии, назовем это так. Многое, однако, зависит от дистанции отстранения. Евхаристия, конечно, есть реализация какого-то достаточно странного сценария[127]. Но вот натуралист, ботаник, собирая гербарий, срывает травинку за травинкой – все понятно, человек трудится во имя науки. Однако среди прочих травинок ему вдруг попадается ничем не приметное, но неизвестное прежде растение – и натуралист вдруг открывает новый вид. Оказывается, что он не просто сорвал травинку, а совершил своего рода священнодействие. Причисление простой травинки к виду chrenotenius naturalis есть акт трансцендирования от повседневности, своего рода «причастие», приобщение профанного к сакральному. Или можно сказать проще: в нем есть нечто несобственное по отношению к законам мыслимого, по отношению к науке. Причисление простого хлеба к плоти Христовой и одновременное приведение грешной плоти к единству во Христе, к акту божественного сопричастия, представляет собой ежедневную инаугурацию опыта веры как особого семиозиса. Совершивший причастие теперь уже не травинка и не былинка на ветру, его существование, существо и сущность трансцендированы непосредственно в экзистенциальном измерении, утверждены и положены в качестве человеческих. Таинство евхаристии есть ворота в munda humana, причем не в меньшей степени, чем ego cogito.
Да, несообразностей в причащении можно найти много, пресуществление плоти в хлеб и крови в вино еще не самая скандальная из них. Стоит отметить необъяснимое тождество объекта и процесса, ведь евхаристия – это и собственно хлеб, и вино как предикаты, священные предметы, а также и «процедура» потребления этих предметов, являющаяся в то же время их расширенным воспроизводством, почти как в немецкой философии, где «быть» и «становиться» (zu sein und zu werden) почти без задержки переходят в бытие и становление (Sein und Werden). И, наконец, еще одна особенность работы объективаций, являющаяся спецификой именно этого семиозиса: приобщение к высшему и трансцендентному через таинство евхаристии оказывает глубоко преобразующее воздействие, несопоставимое ни с какой прибавкой знания, – тем не менее причастие требует возобновления, лишь через возобновляющийся ритм задана его действенность, как если бы подтверждение того факта, что Волга впадает в Каспийское море, всякий раз вызывало у познающего прилив неподдельного энтузиазма. Впрочем, этим мы еще раз подтверждаем, что ипостаси знающего и верующего имеют принципиально разную природу, а отнюдь не находятся друг к другу в отношениях более или менее развитой способности.