Стоход - Андрей Дугинец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что он хотел сказать своим криком, люди не знали, но, судя по его порывистым, злобным жестам, решили, что он всех гонит к виселице, и отхлынули, попятились. Брызгая слюной и размахивая руками, фашист закричал еще свирепее. Кое-кто начал уже прятаться за деревьями. Тогда немец умолк и пальцем подозвал Шелепа, стоявшего теперь на лестнице трибуны. Пан голова, немного понимавший по-немецки, внимательно выслушал шефа и, встав на его месте, заговорил:
— Суетный народ! Чего вы шарахаетесь, как дикие овцы! Пан шеф вас приветствует, а вы…
— Вот так привет! — пробасил кто-то из толпы. — Чего ж он все время руками на виселицу показывает?!
— Господин ясный пан, наш шеф полиции, герр Гамерьер рассказывал вам о мужестве армии фюрера, — продолжал Шелеп. — Он говорил, что вы должны теперь честно трудиться за то, что армия фюрера освободила вас. — Услышав удивленный гул морочан, Шелеп возвысил голос и по слогам повторил: — Да, да! Ос-во-бо-ди-ла! Навсегда освободила от красной большевистской заразы! — И, преисполненный самодовольства, не спеша сошел с трибуны.
Некоторое время трибуна оставалась пустой. Люди терпеливо ждали, что будет дальше, в страхе косились на виселицу и невольно втягивали голову в плечи, будто бы уже ощущали на голой шее готовую затянуться петлю. И вдруг по рассохшимся за лето, скрипящим ступенькам на трибуну вбежал Сюсько. Он явно подражал Гамерьеру: так же вытягивал и без того длинную шею, так же молодцевато вертелся на острых носках сверкающих сапожек и даже точно так, как шеф, притопывал ногой, когда стоял на месте. Когда он подошел к перилам трибуны, народ шарахнулся назад: всем показалось, что бывший графский десятник сейчас, как когда-то, гаркнет во всю свою широкую, луженую глотку: «На шаррваррок! На шаррваррок!»
Во всю силу своего трубного баса Сюсько с радостью, словно сообщал долгожданную весть, закричал:
— Волею фюррерра! Мне! Дадена! Власть! Каррать! — Звук «р» остался для Сюсько по-прежнему самым любимым, и произносил он его с особым смаком: «Карррать!» — Объявляю военное положение в селе и за селом. Всякий, кто появится на улице раньше восьми часов утра или позже шести вечера, будет ррасстрелян! Запрещаю кормить беглых красноармейцев. За нарушение — ррасстррел! Требую сообщать мне, где скрываются советские активисты! За нарушение — ррасстррел! Завтра с каждого двора привести по корове и сдать по пятьдесят пудов хлеба. За нарушение — ррасстррел!
По толпе прошел глухой ропот. Кто-то несмело, но все же вслух спросил:
— Где же их взять, пятьдесят пудов?
Но Сюсько продолжал:
— Тем, кто в тысяча девятьсот тридцать девятом году, когда пришли Советы, взял из имения графа Жестовского корову или лошадь, немедленно сдать скот в районную управу.
— За нарушение — расстрел! — подсказал кто-то из толпы.
Савка с радостной улыбкой подтвердил:
— Да! Угадал! За нарушение — ррасстррел! Марфе Козолуповой приказываю за три дня найти своего сына Санька, убежавшего в лес, и привести в комендатуру. Заложниками оставляю всех ее детей и старую мать. Если приказ не будет выполнен, вся семья и сама Козолупиха будут расстреляны. Где-то на хуторах скрывается Антон Миссюра, который позавчера застрелил временно исполняющего обязанности коменданта полиции Барабака. За живого или мертвого Антона Миссюру объявляю награду десять тысяч рублей и лесу на новый дом!
В это время полицейские приволокли маленького, избитого до черноты, окровавленного старика. Морочане не сразу узнали в этом изувеченном человеке бандуриста, приходившего недавно в село. Бандуриста выволокли на трибуну и черно-синим, распухшим от побоев лицом повернули к народу.
— Это красный агитатор! — ткнул пальцем в сторону старика Сюсько. — И всем вам нужно поступать так, как поступил пан Шелеп, верный слуга фюрера. Еще в тот вечер, когда вы, развесив уши, слушали брехню этого большевистского шпиона, Яков Германович заманил его на хутор, связал и держал до прихода немецкой власти. Он знал, что без награды его не оставят!
— Да, такой иуда не просчитается! — приглушенно выкрикнул кто-то в толпе.
Савка приподнялся на носках, стараясь найти смельчака. Но все стояли молча, не шевелясь, и он продолжал:
— Не смотрите, что бандурист тот старый. Это злейший враг великой Германии. Он ходил по селам и распускал басни, что Красная Армия скоро вернется. А этому никогда не бывать! И вы это должны твердо помнить.
По бесстрастным, замкнутым лицам односельчан Савка не понял, разделяют они его веру в гибель Красной Армии или нет.
— Им-менем фюррерра красный агитатор Иван Дубовик приговорен к смертной казни и будет повешен.
Дед Конон, стоявший в гуще народа, печально покачав головой, сказал:
— Бандуристы всегда, во всех войнах и бунтах, первыми ложились на плаху!
Сюсько начал о чем-то шептаться с шефом. А бандурист тем временем прислонился к перилам трибуны и, с трудом превозмогая одышку, быстро заговорил:
— Люди добрые! Я слышу звон, страшный звон железа. То ворог кует вам кандалы!..
Толпа, потеснив немцев и полицейских, придвинулась к трибуне. Сюсько подбежал к бандуристу и наотмашь ударил его. Старик упал. Но, и лежачий, пытался еще что-то сказать. Тогда Сюсько заткнул ему рот носовым платком. Два полицейских подхватили под руки обреченного и поволокли сквозь густую толпу к виселице.
Народ стеной двинулся следом.
Поднялся шум, крик. Кто-то изловчившись, выхватил платок изо рта старика.
— Не давайтесь! — неожиданно громко, видимо уже из последних сил, закричал бандурист. — Не давайтесь заковать вас в кандалы! Люди! Не давайтесь!
* * *— Гонят?
— Уже гонят?
На этот вопрос никто не отвечал, хотя задавали его все, кто приходил на околицу, к старым покореженным соснам, откуда проселочная дорога видна до самого леса.
Весть о том, что через Морочну прогонят колонну пленных, а вместе с ними и тех, кто попал под руку, показался подозрительным, дошла до морочан еще утром, и люди готовились к этому, словно к стихийному бедствию.
И вот из лесу выкатилась сначала небольшая тучка пыли…
К толпе женщин и ребятишек, собравшихся возле крайней хаты, подошел Конон Багно. Молча поставил корзину с едой на придорожную мураву и, глядя вдаль, за село, где на неширокой проселочной дороге все увеличивалась серая тучка пыли, как бы сам себе, тихо сказал:
— В Вульке бондарь вернулся из Красной Армии. Тоже в окружение попал. Весь израненный, только счет, что человек. Вместо рук — култышки. А вот же говорит, остановили фашиста.
— Все-таки остановили?
— Остановили! — теперь уже твердо, будто сам видел, заверил Конон Захарович. — Где-то сразу за Минском и остановили.
— Только бы остановили! — с угрозой кивнула крепко слаженная, по-мужицки устойчивая на ногах женщина. — Абы уперлись покрепче, а там и назад погонят! — Она уверенно махнула своим громадным, как у молотобойца, кулачищем.
— Погонят… — скептически вздохнула маленькая, не по летам сморщенная женщина. — Вон, гонят…
— На войне без этого не бывает! — устало глянул на нее грустными глазами дед Конон. — На войне всякому своя доля. Одному — быть убитым. Другому — раненым. Третьему — в плену настрадаться. А у кого храбрость да счастье на роду, глядишь еще и с наградой домой вернется.
Низко, над самыми крышами пролетел громадный фашистский бомбардировщик. Но никто не обратил на него внимания: все смотрели на приближавшуюся запыленную толпу измученных, полуживых людей. Еще не видно было ни лиц пленных, ни их неперевязанных ран, не слышно было стонов раненых, но оттуда, как от пожарища, веяло ужасом. Там муки, страдания, смерть…
Впереди на повозке стоял станковый пулемет, нацеленный на колонну пленных. По обочинам дороги, один от другого метрах в пяти, шли немцы с винтовками наперевес. Ножевые штыки холодно поблескивали на жгучем, полуденном солнце. Пленные шли колонной по восемь во всю ширину дороги, тощие, оборванные, израненные.
Не лица, изможденные, заросшие и черные, не руки и ноги, грязные, потрескавшиеся от жары, а пропитанные кровью бинты бросались в глаза морочанам, со слезами смотревшим на это шествие.
Первыми навстречу колонне выбежали, конечно, ребятишки. Каждый старался отдать раненым то, что припас, что сам не съел за обедом или тайком утащил со стола или с огорода. За детьми бросились женщины, старики.
Немцы не подпускали посторонних к пленным, и людям все приходилось бросать через поблескивающие каски и штыки. Изголодавшиеся пленные хватали еду на лету, подбирали с пыльной дороги и тут же съедали, вернее, проглатывали в один миг. Но еще с большей жадностью они набрасывались на воду. Сплошным тяжелым стоном, точно в жгучих Кара-Кумах, неслось по селу:
— Воды!
— Воды!