Стоход - Андрей Дугинец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Воды!
— Воды!
— Воды!
Люди бежали с полными ведрами. Но передать их через головы конвоиров, как еду, не было возможности. Пленные, пренебрегая опасностью, сквозь штыки лезли к ведрам. Одни тут же, под ударами прикладов, жадно пили, другие, схватив ведро, бежали в строй, к товарищам.
И только два человека не бросились ни к воде, ни к еде. Они шли низко опустив головы и угрюмо смотрели себе под ноги. Это были Александр Федорович Моцак и Григорий Крук.
Война застала их недалеко от Лунинца. Автомобиль, на котором они ехали, был мобилизован для эвакуации больных.
Моцак и Крук пешком возвращались в родные места. Но при переходе речки решили помочь красноармейцам защищать мост, пока эвакуируется детдом…
Бандурист рассказал все как было, он не знал только, что взрывной волной Моцака контузило и Гриша просидел возле него целую ночь, стараясь привести в сознание. А утром пришли немецкие саперы наводить мост и угнали обоих русских в лагерь для пленных.
На второй же день в лагере стало известно, что колонну погонят в Картуз-Березу. Гриша и Александр Федорович решили по дороге бежать. Когда же миновали Волчицы, они поняли, что пойдут через Морочну и совсем воспрянули духом: уж в родном-то селе их выручат из неволи.
Но все их надежды рухнули, как только вошли в Морочну. Первым, кого они увидели, был Савка Сюсько.
В черной щегольской форме полицейского офицера Сюсько стоял на высоком крыльце школы. Над головой его тяжело и зловеще колыхался фашистский флаг со свастикой.
— Пане коменданте! — громко обратился подбежавший к Савке хорошо знакомый Грише парень из Мутвицы, теперь тоже ставший полицейским.
— Пане коменданте?! — повторил про себя Гриша и поспешно натянул на глаза черный рукав, которым была повязана рана на голове, спрятал под полу пиджака скрипку, замотанную в тряпицу. Когда миновали опасное место, Гриша стал посматривать по сторонам, надеясь увидеть деда, мать, Олесю. Он и хотел увидеть их, и боялся, что невольным возгласом они выдадут его да и себе навредят. Сюсько, если узнает, что Гриша идет в этой колонне, тут же выдаст его немцам.
Из переулка выскочил коренастый, черноголовый мальчуган лет девяти, сын Александра Федоровича Моцака.
— Игорек! Куда ты? Вернись! — закричали женщины.
Мальчуган ловко прошмыгнул под штыком конвоира и, отдав ведро высокому костлявому юноше, который поддерживал пожилого раненого командира, бросился назад. Наперерез ему выбежал конвоир, которого он только что обманул. Немец с размаху ударил мальчишку прикладом по спине, и тот, даже не вскрикнув, ничком упал в дорожную пыль. Мальчишку подхватили женщины и понесли навстречу еще ничего не знавшей Анне Вацлавовне…
Не увидел этого и Александр Федорович, шедший далеко впереди.
Раненый, которого вел высокий костлявый юноша, поднял с дороги булыжник и выскочил из колонны.
— Зайцев, остановись! — крикнул кто-то из строя. — Товарищ батальонный комиссар, назад!
Но тот шел все быстрей и быстрей, как в последнюю смертную атаку. И вдруг изо всех сил ударил камнем по каске конвоира, убившего мальчишку. Грузно осев, немец глубоко вогнал в землю старательно отточенный, сверкающий штык. Сразу трое фашистов бросились на комиссара. Один с разбега вонзил ему штык под лопатку. Другой уже целился в Зайцева. Но подбежавший молодой щеголеватый офицер оттолкнул солдата, крикнув, что сейчас застрелить этого русского — все равно что помиловать. Пусть идет, пока не подохнет. Пусть мучается. Не давать ему ни воды, ни еды. На каждой остановке бить, бить, бить!
Высокий костлявый юноша, не обращая внимания на озверевших конвоиров, подошел к комиссару, поднял и с трудом поволок в колонну. Зайцев, прикрывая рану рукой, судорожно, рывками хватал воздух. Офицер догнал их и приказал:
— Бандыт айне пошель! Айне!
Но боец делал вид, что ничего не понимает. Тогда офицер не спеша вынул пистолет и выстрелил юноше в затылок.
Дед Конон видел все это: сам того не замечая, давно уже шел рядом с колонной. Зачем он шел? Куда? Он и сам не знал. Но шел не только он. Половина жителей Морочны, как за похоронной процессией, тянулась за пленными по обочине дороги.
— Дедушка Конон! Дедушка! — вдруг долетел до слуха Конона Захаровича приглушенный голос.
Оглянулся — сзади только женщины да дети. А голос был мужской.
— Дедушка! — еще громче послышалось теперь уже рядом.
Конон Захарович остановился.
— Сюда, сюда! — услышал он и одновременно увидел над головами пленных взмах руки.
Махал паренек невысокого роста с черным бинтом на голове, в изодранной, выцветшей гимнастерке.
Окончательно узнанный родной голос словно толкнул деда Конона, и он изо всех сил, какие только были в его старых ногах, рванулся к внуку.
— Гриша! Гриша! Да что ж это такое! Боже ж мой! — Дед пристал к конвоиру. — Пан, пан! Там мой внучек, хлопчик, совсем еще хлопчик. Не солдат.
Растерянным, жалким, беспомощным, как нищий, впервые просящий подаяние, был в ту минуту Конон Захарович — гордый, никогда ни перед кем не унижавшийся Сибиряк.
Гриша замахал деду, шедшему рядом с конвоиром:
— Дедушка! Никому не говорите, что видели меня: у вас же там Сюсько.
— Так, так! Сюсько теперь за главного. Теперь ему на глаза не показывайся. То ты умно решил. Только ж куда тебя гонят? Как ты будешь?
— Да вы за меня не бойтесь. Нас ведут на работу. Дедушка, а где мама?
— Дома. Она дома.
— Не говорите ей, что видели таким. А то убиваться будет.
— Да уж помолчу. А ты не знаешь, куда вас? В неметчину?
— Нет. Нас ведут в Картуз-Березу. Там теперь лагерь.
Как сказал он про Картуз-Березу, дед так и сел в канаву возле дороги.
Старик не видел односельчан, окруживших его, и не слышал, что они ему говорили: в ушах, как тяжелые удары колокола, гудело: «В Картуз-Березу! В Картуз-Березу!»
* * *К концу дня Гриша так устал, что, казалось, вот-вот упадет. Он так обессилел, что уже не мог помогать совсем ослабевшему Александру Федоровичу, и того вели под руки матросы Пинской флотилии. Гриша все отставал и отставал, получая за это удары и толчки прикладами. Он не обратил внимания даже на громкие, нараставшие с конца колонны окрики конвоиров и очнулся только от чересчур сильного удара прикладом по плечу. Оказывается, вся колонна уже подалась вправо, на обочину, уступая кому-то дорогу. Кому, Грише было не интересно. Он даже не оглянулся. Понуро вошел в колонну. Шедший впереди красноармеец в замасленных штанах, видно шофер, воскликнул:
— Эх ты, какой шикарный «оппель-капитан»! Видать, важная шкура едет!
Гриша оглянулся. И невольно вскрикнул:
— Иван Петрович!
В роскошной открытой машине рядом с шофером сидел Иван Петрович Волгин с неразлучной трубкой в зубах. Это был он, Гриша не мог ошибиться. Но странно, Волгин даже головы не повернул, только сильнее пыхнул трубкой. Да и понятно — ему было не до разговоров. За спиной у него сидели два фашиста с автоматами наизготовку и офицер с жирной шеей, показавшейся Грише толще самого лица. А следом надсадно ревели два грузовика с солдатами.
— Знакомый? — удивленно спросил тот красноармеец, который первым обратил внимание на «оппель-капитана».
— Наш, морочанский. Крысоловом зовут, — недоуменно глядя вслед промчавшимся машинам, сказал Гриша и вкратце рассказал о Волгине, о том, как Иван Петрович спасал председателя райисполкома, когда тот был еще учителем, что теперь и он тоже здесь, в их колонне.
— Ну тогда ты вот что, малый, — выслушав его, сказал шофер, — председателю молчи про Крысолова… Его, конечно, стукнут. Таких они истребляют подчистую. Не смотри, что увезли на такой шикарной машине. Все равно замучают…
Гриша совсем приуныл: собирался рассказать Моцаку обо всем. Но теперь понял, что это было бы опрометчиво. Александру Федоровичу и своей беды хватает: сам еле-еле идет, да и об Анне Вацлавовне с Игорьком думает. Он их в Морочне не увидел.
Волгин слышал, как из колонны пленных его окликнули по имени, которое он носил около двадцати лет. Но теперь его никто не интересовал в этой стране, прошлое осталось за колесами автомобиля. И если он когда-нибудь сюда вернется, так только хозяином этих лесов, рек и озер. И не Иваном Петровичем, не Крысоловом, а Иоганном Бергером.
Тихая, лунная ночь над Морочной. Ни говора людского, ни крика петухов, ни лая собак. Только где-то возле комендатуры пьяно, нестройно поют немцы.
Санько бесшумно полз на четвереньках по картофелищу своего огорода. И удивлялся, что молчат даже собаки, которые последние полмесяца не умолкали ни днем ни ночью. Неужели всех перестреляли? А может, в селе никого не осталось в живых и хозяйничают здесь только эти пьяные немцы…
Целую неделю бродил Санько по лесу вдали от родного села, ночевал в стожках, в копнах сена. Боялся даже идти в домик на понтоне. Наконец не выдержал, решил навестить мать и ребятишек. И вот крадется к родному дому, как вор. Идти во весь рост нельзя: при луне далеко видно. Санько неслышно ступает на рыхлую, руками матери возделанную землю, а сердце стучит так, что в ушах отдается, как тяжелый топот конских копыт.