Аттила - Уильям Нэйпир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О Маленький Отец Пустоты…
— Пошли, — позвал его Орест.
Что все это значило? Чего хотели боги? Может, просто развлечься людскими горестями и смертями?
Аттила перевел взгляд на друга и пошел дальше.
14
Последний листок
Ветреным осенним днем Люций свел Туга Бин на берег в Новиомагнии и пошел в таможню. Через несколько минут он вернулся и полностью расплатился с капитаном за проезд. Капитан что-то пробурчал, надкусил каждую монету и опустил их в свой кожаный кошель. Он пожелал любителю лошадей удачи, и любитель лошадей, тоже пожелав ему всего хорошего, смешался с толпой на причале.
Он направился на запад, в Думнонию. Дороги все еще оставались хорошими, а бандитов он не боялся. Здесь, на периферии империи, все казалось мирным. Британия пока оставалась ничем иным, как небольшим туманным островом на краю Европы, всеми забытым и мирным. Люций улыбнулся сам себе. Это ему здорово подходит.
Стояла спокойная погода, на ежевичные кусты светило мягкое осеннее солнышко, оно блестело на спелых ягодах ежевики и бузины, а он ехал по узкой дороге в сторону своей горячо любимой долины, раскинувшейся у сверкающего серебристого моря. Туга Бин ликующе ржала, и ее бока дрожали, потому что она чуяла знакомую землю, где была жеребенком. Мягкий осенний ветер шептался с листвой в дубравах и ореховых рощицах, и отвечал ее ржанию бессловесным восторгом.
И он добрался до своего длинного деревянного дома, и она вышла на порог в своем клетчатом переднике, и все исчезло — и его суровый самоконтроль, и самообладание. Он почти упал с лошади, самым нескладным и невоенным манером, и к тому времени, как снова почуял свои ноги, она уже перелетела через двор, быстрее, чем может двигаться женщина. Ее ноги, кажется, не касались земли. Она летела по воздуху, как стремящаяся домой ласточка. И они обнялись, и даже упряжка сильнейших лошадей не смогла бы их растащить.
Прошло много долгих минут прежде, чем звуки, которыми они обменивались, приобрели какой-то смысл и начали превращаться в слова, и многие из них все повторялись и повторялись, как бормочущее эхо: они называли друг друга по имени все снова и снова, словно пытаясь убедиться, что чудо свершилось и они снова вместе; а время от времени между поцелуями слышалось кельтское слово «cariad».
— Киддвмтарт, cariad…
— Сейриан, cariad…
Но все же они отступили друг от друга на шаг, не в силах разнять руки, но уже в силах посмотреть друг другу в глаза, и ничего уже не расплывалось перед глазами, и уже не нужно было тотчас же снова вцепляться друг в друга.
Через ее плечо он увидел маленькую девочку с большими темными глазами и копной темных кудряшек, робко выглядывавшую из двери. Эйлса. Он хотел поднять ее на руки, но она убежала. Он засмеялся и обернулся к Сейриан — и застыл на месте. Такое выражение лица…
— В чем дело? — требовательно спросил он. А потом: — Где Кадок?
Она снова упала в его объятия, но теперь в этом не было ни радости, ни мира.
Вечером они долго сидели при мерцающем свете сальной свечи, переплетя руки, и сердца их находили некоторое утешение в мерном детском дыхании Эйлсы в ее деревянной кроватке.
Свеча мигала, и они страшились этого. Они страшились, что она сейчас погаснет, и возносили в сердцах молитву, чтобы она горела вечно. Сейриан ощущала в себе вину, пригибавшую ее к земле, как тяжелый серый груз. А Люций ощущал приливы пылающего гнева, которые с негодованием подавлял: нелепый и постыдный гнев, словно можно обвинять его жену за то, что случилось. Они пытались разговаривать ломаными, запинающимися фразами.
— Я писал, — говорил он, — но…
— С cursus покончено, — отвечала она. — Говорят, теперь даже в Иске не получают писем.
— Но ты знала, что я вернусь.
Она кивнула.
— Я всегда это знала. Если бы с тобой что-нибудь случилось, я бы почувствовала.
Он почувствовал себя уязвленным, и гнев вспыхнул снова. Почему он не почувствовал, что случилось с Кадоком? Вот в чем разница между мужчинами и женщинами, подумал он. Женщины связаны с теми, кого они по-настоящему любят, серебряной нитью, тоньше, чем паутина. У мужчин таких нитей нет, а если и есть, то они высыхают и отмирают из-за равнодушия; или мужчины раздраженно рвут их, ощущая груз своей ответственности, как более тяжелый, и ограничивающий, и карающий их, не то что шелковая паутинка, которую чувствуют женщины. Для женщин эти нити такой же сладкий груз, как младенец в утробе.
— Месяца два назад, — сказала она, — ты очень болел. Я всю ночь дрожала, а утром вся спина была в рубцах.
Он кивнул. В ту ночь его избивали в подвалах императорского дворца, но этого он ей не расскажет.
— Теперь я здоров.
— И ты опять уйдешь?
— Мне придется опять уйти.
Она кивнула, опустила глаза, и на передник закапали слезы.
— Но в конце концов я вернусь, — сказал он. — Мы вернемся.
Она опять кивнула.
— А мы будем вас ждать.
Они всю ночь проспали, обнимая друг друга, в молчаливом отчаянии прижавшись друг к другу, и чувствовали между собой темное пространство — своего исчезнувшего сына. Ноющую пустоту, которую нельзя игнорировать или заполнить.
Люций проснулся до зари и поднялся на холм позади дома. Меркурий, предвестник солнца, висел на восточном небосклоне, как крохотная лампадка, и Люций понимал, что Британия уже не просто мирный, уединенный, окутанный туманами и забытый остров на краю Европы. История и мир ворвутся сюда, и нет в мире племени, даже в отдаленных горах Скифии которому неизвестно оружие войны.
Туга Бин мирно спала в загоне позади дома, как серое привидение. Люция захлестнуло ощущение всех жизней, живших когда-либо в этой долине; радостей и трагедий тех семей, что обрабатывали эту землю и любили эти холмы и леса. И всех людей, всех родителей и детей, что еще появятся в следующие сотни и даже тысячи лет, с их новыми языками и странными богами. При этой мысли голова его закружилась. Столько людей, столько историй, и после каждого останется лишь царапина на земле Думнонии, царапина в шесть футов в этой тучной красной земле. И она тоже скоро зарастет травой и будет забыта.
Он вернулся мыслями к настоящему, к всепоглощающему сегодня, в котором нужно жить и которое нужно принять вместе со всем, что оно из себя представляет. Каждый миг жизни чудесен, сказал ему однажды мудрый человек, и неважно, насколько он ужасен. Жизнь сама — чудо. Золотой солнечный ободок показался над горизонтом, и солнечный свет заструился на вершины дубов, как расплавленное золото. И Люций поднял лицо к его далекому теплу и начал молиться о помощи. Он молил неизвестного властелина вселенной помочь в это время печали и страха.
И помощь пришла, но это был не сияющий юный бог в солнечной колеснице, спускающийся с небес, и не богиня в белых одеяниях, беззвучно выходящая из-за деревьев в золотых сандалиях. Помощь пришла в образе простого смертного: потрепанный старик в поеденной молью фригийской шапочке, который спускался с вершины холма на севере, постукивая кривым тисовым посохом по испещренной кремнем известковой тропинке.
Люций уставился на него, забыв о начатой молитве.
— Этого не может быть, — прошептал он.
Человек приближался. Очень, очень старый мужчина с длинной седой бородой, но при этом он весьма энергично спускался с холма, большими, уверенными шагами, очень подходившими его облику — поджарый, жилистый, ростом выше шести футов. Был он безоружным, за исключением узловатого тисового посоха в правой руке. Но даже в его походке чувствовались властность и целеустремленность. Он поднял вверх лицо, и даже на таком расстоянии Люцию показалось, что он видит огонек в этих глубоко посаженных ястребиных глазах.
— Гамалиэль, — прошептал Люций.
Старик заметил Люция и улыбнулся. Они пожали друг другу руки.
— Люций, — произнес Гамалиэль.
— Старый друг, — отозвался Люций.
Гамалиэль снова улыбнулся, но Люций слишком взволновался и мог только смотреть на друга и пожимать ему руку.
Появилась Сейриан. Старик обнял и поцеловал ее, отодвинул от себя и всмотрелся в ее лицо из-под кустистых серых бровей.
— Ах, Сейриан, Сейриан, одна такая на миллион, — вздохнул он. — Будь я не несколько столетий помоложе…
— Руки прочь от моей жены, — вмешался Люций.
Гамалиэль наклонился, запечатлел на ее щеке еще один поцелуй и снова выпрямился в полный рост.
— Я, знаете ли, здорово проголодался, — заметил он. — У вас там не булькает на медленном огне овсянка? Вы же знаете, как я ее люблю.
Сейриан развела огонь в очаге и поставила греться молоко с водой, а когда оно закипело, засыпала и начала помешивать овсяную муку. Они сидели, поставив на колени дымящиеся миски с овсянкой, залитой густыми желтоватыми сливками, и завтракали в дружеском молчании.