Третья тетрадь - Дмитрий Вересов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Эк у вас все просто! Да меня это душит, сердце жжет! – опять перебил его Колбасник. – Да и не тетрадь это…
– Не тетрадь? – ахнул на весь зал и похолодел Дах. – А что же?
На них стали оборачиваться.
– Обложка одна от тетради.
– Так что же вы городите мне здесь третий час?! – Уже взяв себя в руки и вспомнив, что, может быть, за ними все эти три часа следят, ледяным шепотом потребовал от Колбасника отчета Данила.
Паранойя, конечно! Но по мере общения с хитрым бомжом Даха все упорнее преследовала мысль, что Гриша мог интриговать не его одного и теперь готовит столкновение интересующихся лиц – от Колбасника всего можно ожидать. Ну и атмосфера заведения – точь-вточь «Хрустальный дворец» из «Преступления и наказания» – поневоле вносила настроение настороженное, тревожное, вполне раскольниковское…
– Однако не просто обложка, в ней два листочка последние всетаки сохранились, – мелко подхихикивая, проговорил Черняк.
Дах вытер со лба холодный пот.
– Хорошо. Продолжаю. Вы выходите на меня, опять проверяете и перепроверяете…
– А как там Ивановка? – снова перебил Колбасник, и Дах с трудом сдержался, чтобы не крикнуть ему: «Заткнись! Не твое дело!»
– Нет практически Ивановки, остов один, – зло бросил он.
– А ведь когда я там был, еще кое-где штукатурка на стенах светилась, и розы вовсю цвели, в шестьдесят пятом-то.
Пораженный нелепым совпадением пребывания Колбасника на мызе со своим годом рождения, Данила не сразу спросил:
– А вы-то зачем туда поехали? – Не может же быть, что открывшееся ему там в наркотическом полубреду являлось еще кому бы то ни было другому! Это абсурд!
– Но вы же поехали – значит, что-то там есть… – Григорий вздохнул. – …Или хочется, чтобы было. Писала же о ней Елена Андреевна, царствие ей небесное, и умно писала, по мне – так лучше всех. – И Колбасник, мелькнув на мгновение своими гнилыми зубами, перекрестился, будто Елена Андреевна умерла совсем недавно, а не сто с лишним лет назад.
Данила внутренне последовал его примеру, но совсем по другому поводу: значит, ничего Колбасник там не узнал.
– Однако вернемся к теме. Итак, в конце концов, нечто, скорее всего, ваша интуиция убедила вас, что я не мошенник, а человек вполне компетентный, и вы решились со мной встретиться и?..
– Хотите, чтоб я сразу про денежки? – как-то весь сник Колбасник, и лицо его стало вновь землистым и безжизненным. Он демонстративно отодвинул недоеденную солянку, налил полную рюмку, выпил, затем выпил еще одну и нехорошо, исподлобья посмотрел на Даха. – А душа моя, значит, вам неинтересна? Неинтересна, значит, никому душа Григория Черняка, моториста торгового флота! – выкрикнул он на весь зал, и официанты напряглись. – Хрен с ней, с душой! Но ведь тебе, ничтожный ты жук-точильщик, – обратился он уже прямо к Даниле, – и то неинтересно, как и откуда тетрадочка эта огненная у меня образовалась, тебе бы только куш сорвать!
– Если бы вы успокоились, то увидели бы, что глубоко ошибаетесь, и что я не стал бы полгода предпринимать свои розыски, если бы был, по вашему образному выражению, жуком-точильщиком, – спокойно и веско ответил Данила. Колбасник тут же остыл. – У меня своя история – и, полагаю, не слабее вашей. И я несомненно прежде, чем сторговать у вас раритет, разузнал бы, как и откуда он у вас появился. В противном случае я могу оказаться в весьма нехорошем положении, если не хуже. И потому – внимательно вас слушаю.
Выпалив эту тираду, Данила тоже налил себе рюмку водки и выпил. Может быть, сейчас, через пять минут, тайна исчезнет, и все окажется обманом или фантомом… А он погубил из-за нее безвинное существо. Впрочем, все мы пьем из-за комплекса вины, как известно.
Григорий воровато оглянулся:
– Курят здесь? – и достал из кармана, к неописуемому удивлению Даха, пачку «Шипки», которой, по представлениям антиквара, не существовало уже с конца восьмидесятых. – В Эрмитаже достал, когда грузчиком работал. Именно там последняя партия этого товара в городе была выкинута на реализацию. Для особо торжественных случаев держу. – Даху, однако, сигарету не предложил.
– Так вот, родился я на Кавалергардской, детство прогулял в Таврическом, юность – в «Ровеснике»[195], семья врачебная, книжная до рвоты. В семь лет Толстого сунули, в десять – Федора. Ну и доигрались. До восьмого класса и я был этаким книжным мальчиком, а потом загулял, завертел, закрутил, и засунули меня несчастные испуганные родители сдуру в мореходку. И поплыл я не только по далеким океанам, но и по всем соблазнам моря житейского. Чего только не видал – и чего не попробовал! К тому же и герой для подражания у меня с юности был не очень-то… У кого – Корчагин, у кого – Гагарин, а у меня, книжного червячка, не поверите – Ставрогин[196].
Дах, тоже навидавшийся всякого, невольно даже присвистнул от неожиданности. «Надо же, советский юноша, небось комсомолец, выбрал себе за образец для подражания не кого-нибудь иного, а главного беса и развратника всей русской, если и не западной, литературы. Интересно, как случаются с людьми подобные ляпсусы?» Однако Данила тут же оборвал себя: разматывание клубочка чужой души – занятие бесконечное, внутренняя жизнь не упирается в неразложимое, а только разветвляется и уточняется до тех пор, пока твоих мозгов хватает, чтоб это проследить. И вот – ты останавливаешься, а она идет дальше. Однако – хорош мальчик! И Дах даже с некоторым уважением посмотрел на сидевшего перед ним откровенного маргинала.
– Многое я через это увлечение претерпел, но не отрекся от него, тем не менее, – продолжал между тем Колбасник.
– До сих пор? – все же не вытерпел Данила.
Но Колбасник сделал вид, что не услышал вопроса.
– И вот в шестьдесят четвертом остановились мы на пару суток в Севастополе, и дали нам пять часов свободы на берегу. Как сейчас помню: погода – дрянь, пива нет, остается одно – идти по бабам. И набрел я на Карантинной на одну тварь. Вы, я вижу, человек знающий, потому понимаете, что, следуя своему кумиру, я любил всегда нечто этакое, с гнильцой, неважно, физической ли, психической, а уж лучше нет, если моральной. Мовёшки там, вельфильки[197] и тому подобное. И с этой бабенкой я тогда не прогадал. – Колбасник облизнулся, будто рассказывал про вчерашний день. – Правда, потом она взбрыкнула чегото, и я ей по полной программе свою ставрогинскую идеологию выложил да еще и делом подтвердил. Смотрю, дрожит вся, трясется не то от возбуждения, не то от ненависти, а потом шасть к комоду и начала рыться. Тряпки летят, как земля из-под задних ног у кобеля. Наконец, вытащила какую-то тетрадку и – хлоп ею меня по морде. «На! – кричит. – Это как раз по тебе, урод!» Я ничего не понимаю, тетрадь вырвал, отбросил, а она нагнулась и опять – хлоп! «А я-то гадала, какого хрена бабка эту мерзость хранила столько лет! Вот оно для чего, оказывается! Ято думала, паскудство такое только раньше бывало, с жиру, а ты, советский матрос!» Ну и так далее, и в бога мать, и как они в портовых городах умеют. Я все-таки заинтересовался, тетрадочка красивая, только обложка немного с одной стороны рваная, будто начали драть, да не додрали. Раскрыл, вижу: бумага дорогая, старинная, почерк, как чайки в океане, летит, а за бурной волной не поспевает, и по почерку еще видно, что душит человека обида. А потом глянул на подпись – и ахнул, и, как был, голой задницей на земляной пол и сел. Аполлинария. А уж мне ли, на Ставрогине воспитанном, это имя не знать! Тут-то все я и понял. – Григорий глотнул, вернее, обмочил пересохшие губы из заботливо наполненной Данилой рюмки. – Спрашиваю, откуда у нее эта дрянь, нарочно равнодушно так спрашиваю. Бабка, говорит, на берегу нашла, когда наши наступали, сафьян хороший, на сумочку. «А бабка у меня грамотная была, прочитала и зачем-то в сундук спрятала, я уже в войну только разобрала…» Времени у меня уже в обрез, дисциплина – она, сами знаете, какая тогда была. Я одеваюсь, тетрадь за пазуху – и бежать. А она завизжит и как бросится на меня сзади – мол, отдай тетрадь. Но разве ж такое можно отдать! А та вцепилась и ни в какую. Долго я с ней боролся, чтоб тетрадь не попортить и дуру не искалечить, а потом все же пришлось…
Ну, опоздал я и к тому же в крови весь явился, выпивший. Списали меня, хорошо – не посадили. И началась с той поры моя сусловиана. Душно здесь, выйдем, что ли, да в мою сторону пойдем.
Глава 33
Владимирская площадь
Они шли не спеша, как идут обычно нагулявшиеся приятели, и молчали. Небо отражалось в мокром асфальте, дома – друг в друге, судьба одного в судьбе другого. А город бесновался вокруг них, втягивая в бездонные воронки совпадений и прапамяти, заставляя поверить во что угодно.
Но вот Данила остановился и решительно открыл крошечный полиэтиленовый пакетик с коричневато-зеленым порошком.
– Будете?
Колбасник благодарно кивнул. Они уселись на скамейку, прямо за памятником, и неожиданно для самого себя Дах рассказал Колбаснику все, что произошло с ним с того самого августовского утра после звонка Григория. Тот выслушал исповедь молча и лишь в конце удрученно заметил: