Третья тетрадь - Дмитрий Вересов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тени сгущались снаружи и внутри, им уже было тесно: Робескур, Валах, Поляк, Грузин, молодой Салиас, русский доктор, французский доктор… но не мелькали среди них ни испанский плащ, ни клетчатые брюки. Высокие скулы ее пошли розовыми пятнами обиды и гнева. Все, все бросила она под ноги этим двоим, и оба растоптали ее чувство. Не утешало даже то, что, тщательно прочитывая всё выходившее из-под пера ее первого возлюбленного, она ясно видела его продолжавшуюся, неизжитую даже с добродетельной стенографкой, боль о ней. Но и в этом существовала чудовищная несправедливость: в то время, когда он писал о том, как гувернантка Полина в блестящем Рулетенбурге сводит с ума русского учителя, она прозябала в деревенской глуши, без средств, без любви. Когда бесновалась в своей инфернальности Настасья Филипповна, она тосковала в Иваново, где, кроме книг, не было ничего. А когда гордая барышня в «Бесах» унижала своего любовника ее, Аполлинарии, словами, она металась из одного провинциального города в другой, не имея за душой ничего… Ах, мало, мало она его мучила, все равно он в неоплатном долгу перед нею. Но даже и оплати он этот долг, он не покроет потери Сальвадора.
Аполлинария скрипнула зубами и на мгновение замерла перед зеркалом. О, если бы он встретился ей сейчас, ей, нынешней, сорокалетней, дьявольски дразнящей, дерзкой, холодно-чувственной, ставшей действительно красавицей! Теперь она владела бы им безраздельно. Грудь ее вздрогнула, словно от прикосновения огненных рук. Разве Васька обнимает так?! Только и может, что ласкаться да приговаривать: «Ах, ты моя Брюнегильда и Фринегильда!»
Аполлинария брезгливо повела плечами, пытаясь избавиться и от давних, и от недавних воспоминаний, и, словно в помощь ей, в коридоре послышались шаги. В залу осторожно заглянуло красное от волнения Васенькино лицо.
– Разве уже полпятого? Зачем ты здесь? – Она остановилась посреди залы, взглядом удерживая его на расстоянии.
– Но, Поленька, я не могу. В последний раз, прошу тебя, только честно, ведь перед венцом…
– О, Господи, начинается… – Она поморщилась, как от мигрени.
– Ну почему, почему вы разошлись с Федором Михайловичем?
– Потому, что он не хотел развестись со своей чахоточной, сколько можно говорить!
– Но… ведь она умирала?
– Умирала. Через полгода и умерла. Но я его уже разлюбила.
– Почему же разлюбила?
– Ты, кажется, на филологическом, а не на юридическом, Вася, что за допрос в тысячный раз. – Она устало вздохнула. – Потому разлюбила, что не хотел развестись. – Он бросился и стал целовать ей шею, слюняво, мягко, как ласковый телок. – Она небрежно отодвинула его рукой. – Все. Сейчас переоденусь.
Церковь едва виднелась среди клубов метели, и зеленая луковка ее казалась черной. Внутри тоже было тускло и холодно. Белый фай глухо шуршал по деревянному полу, и она с каким-то сладострастием слушала этот шум: тогда у Смоленки она тоже была в фае, и никто не смог отговорить ее венчаться не в шелке, как положено, а в давно устаревшем и немодном фае. Какая жалость, что он сейчас не видит ее…
Васенькина рука, державшая ее, дрожала. Еще минута есть для того, чтобы вырвать пальцы, уехать прочь отсюда, броситься в Петербург, унизить его до конца, разрушить все, что он так долго и трудно строил, а потом в Париж, в Америку, искать и целовать давно остывшие следы высоких испанских сапог…
Но поздно, немножко поздно. Она подняла предательски повлажневшие глаза и в неверном пламени редких свечей вдруг увидела под малиновым тентом кафе на рю Гиацинт сидящего за столиком мужчину в странной, никогда не виданной ею одежде: какой-то потертый балахон с капюшоном и голубые, потертые, будто вылинявшие, брюки. Длинные черные волосы закрывали половину лица, но взгляд дерзких антрацитовых глаз был умен и нежен, а твердые губы складывались в терпеливую прощающую улыбку. Стол перед ним был пуст, если не считать переливавшегося холодным светом стеклянного яблока, которое странный господин осторожно поглаживал тонкими пальцами… И на какую-то долю секунды она почувствовала, что именно с этим странным незнакомцем, и только с ним она могла бы прожить настоящую, глубокую и счастливую жизнь.
Но священник уже пел «Гряди, голубице».
Глава 34
Кузнечный переулок
Свет давно ушел из щели за решеткой, и Данила не знал, сколько он просидел здесь в почти полной темноте. Думать больше было не о чем и незачем. Тетрадь лежала на ручке кресла, как кровавое пятно, оставшееся после убийства.
Вдруг мысли его неожиданно повернули совсем в другую сторону – к Апе. Бедная, ничего не понимающая девочка, пережившая это почти наяву. Почему лукавая судьба, объединившись с тлетворным духом города, не устроила это испытание какой-нибудь интеллектуалке, которая вышла бы из него, написав умную бойкую статейку о прелести гендерных изысканий или создав картину, скульптуру, опус? Почему это выпало ей, простой, необразованной и наивной? И внезапно Дах понял ответ. Это выпало ей потому, что только она, простая и ничего не знающая, могла пережить все происшедшее в настоящей полноте, в незамутненной остроте, не испорченной умствованиями, культурой и опытом.
Данила снова увидел бензозаправку на глухом углу Острова, дьявольски вспыхивающие сине-красные буквы, серый саван кладбища…
В это время послышался веселый цокот когтей по асфальту, и в подвал попрыгали собачонки, мгновенно окружив сидящего Даха живым кольцом. Следом бесшумно появился и Григорий.
– Все вижу и на вопросик ваш незамедлительно отвечу, только сначала покормлю мерзавок. – Колбасник задал псам корм и под их шумное чавканье продолжил: – Теперь понимаете вы, как меня всего перевернуло письмецо это, не то черновичок, не то неотправленное. Это меня-то, на Ставрогине воспитанного. Значит, смел автор-то, не на пустых фантазиях писал. Хотя, конечно, и на фантазию слишком похоже. И я понял, что не будет мне покоя, пока тайну эту не разгадаю. Хорошо вам, филологам, вы знаете, где искать да как, а мне, мотористу, каково пришлось? Родители умерли, годы прошли. И как-то случайно поехал я подработать на Псковщину, в богом забытую деревню, копать картошку старухам, поскольку там мужиков-то давно не осталось. И вот наткнулся на самодельную дощечку, что эта, мол, деревенька принадлежала когда-то писателю Дружинину. Я заинтересовался, потому что имя-то уже попадалось. Стал расспрашивать, и какая-то бабка привела меня к черному от времени домику на краю и шепотом сообщила, что в этом флигелечке жили у Дружинина Некрасов и Панаев, когда в гости к нему приезжали. Согласитесь, дивная же историйка. Я вернулся – и за Дружинина, за дневники его. И обнаружил я в них, между прочим, запись о том, как писали они у него в то лето всякие непристойные стишки. Как это… – Колбасник нахмурил лоб, вспоминая. – Вот, например:
Преуспевай во всем и жизнь веди лихую,Фельдмаршал по душе и прапорщик по х…![198]
– Неплохо, правда? Мне понравилось, – честно признался Колбасник. – Ну и стал я так, для себя, копать эти стишата. Их оказалось много, как и адресатов. И какие люди пошли, сплошь весь литературный бомонд тогдашний, все друг на друга пописывали! Ну а от стихов и до дела недалеко. Черт-те что творили, минны, бонны, донны, и Дружинин мой одним из первых, даже, честно говоря, первый. Такой прохвост оказался. И называл он все это чернокнижием. Мол, а не почернокнижничать ли нам, господа? Ну, разумеется, официально ничего об этом не было, особенно в советских книжках, так, туманно, неопределенно, собирались, бывало, шалили, но не больше. И вот однажды – я даже день помню, как раз перед ноябрьскими, погода ужас, сечет, льет, светопреставленье – закатился я в Публичку. Перед тем, конечно, пить зарекся на неделю и пиджачишко твидовый на развале стянул – без этого нашему брату как? И попалась мне там одна затасканная книжонка, дореволюционная, конечно. Кого бы вы думали? Э… никогда не отгадаете. Григоровича[199]. Он оказался тоже из таких чернокнижников. Много он там разного увлекательного пишет, но уже ближе к концу переворачиваю я очередную страницу и – глазам не верю. Вот оно! – Тут Колбасник окончательно разволновался, будто открыл эту страницу только сейчас. Данила даже подался всем телом к нему в нетерпении. – Описывает он, как любил развлекаться мой Дружинин. Работает, работает, а потом вдруг плюнет на все и поедет по приятелям: а не устроить ли нам, господа российские литераторы, небольшое безобразие? Все соглашались, конечно, а у него для этого дела был снят специальный домик на Васильевском, аккурат напротив дальних ворот Смоленки, окна прямо на кладбище и выходили…
В принципе, дальнейшего Колбасник мог бы и не рассказывать. Данила слишком хорошо представил себе этот уединенный домик на Васильевском, непролазную грязь подъездов к нему, осенний мрак и дальний свет часовни. Хуже места не придумаешь, недаром и сейчас это место отравлено бензиновыми парами, и даже крыс там не водится. Бедная маленькая Апа. Бедная гордая Аполлинария, которая, конечно, даже представить себе не могла, куда это, чертыхаясь, завез их едва ли не золотом оплаченный извозчик и для чего…