Иуда: предатель или жертва? - Сьюзан Грубар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В необычном напевном стихотворении «Гандикап» («Помеха») (1966 г.) Энтони Хехт искусно выстраивает генеалогию, связывающую Иуду Искариота со Св. Иудой. Не рассеченная, как копыто у дьявола, нога, а искалеченное, рассеченное нёбо и озабоченный, нерешительный или незрелый, как у юнца, голос — вот что характеризует двенадцатого апостола Хехта:
«СуетливыйИуда Искариот,С рассеченным нёбомИ невнятным голосом,Бормочущий и шепелявящий, былГипокористическиИзвестен своим друзьям, как«Иуда, Непонятный».
Образованное от греческих слов «hypo» и «koristikos», слово «гипокористически» означает «называемый уменьшительно-ласкательными именами», хотя звучат почти совсем как «гипокритический» или «ипохондрический». Нечасто называемому ласкательными или выражающими нежность словами, близко знакомому Иуде мешают дефекты речи, вызванные физическими изъянами, и рамки, в которые его облекает двусмысленный дактильный стих (из-за двусмысленных дактилей его полного имени).[267] По версии Хехта, испытывающего затруднения в речевом контакте Иуду следует считать реинкарнацией Иуды Фаддея, двоюродного брата Иисуса, который стал святым покровителем отчаявшихся, и Джуда Незаметного, героя последнего романа Томаса Харди.[268]
Хехт связывает Иуду Искариота с Иудой Фаддеем с тем, чтобы обсуждать, кто имеет больше оснований, чем Иуда, считать себя отчаявшимся. Впутанный в сюжет, противоречащий его благополучию, Иуда — не подшучивает ли он над всеобщим благом, которое нельзя определять его собственными личными заблуждениями? И разве не было у него повода усомниться в великодушии такого блага? Какой бы притянутой не казалась попытка связать библейского Иуду и Джуда Фаули, главного героя романа Томаса Харди «Джуд Незаметный» (1895 г.), но Энтони Хехт настойчиво побуждает нас к этому, по-видимому, потому что Харди исследует отчаяние — отчаяние, которое охватывает человека, когда ожидание милости тянется, а милосердие задерживается непреодолимыми силами, что правят полным недостатков миром, лишенным своего личного или благожелательного Бога. «Джуд Незаметный» — единственное сочинение из всех обсуждаемых в этой книге, которое не содержит пространного толкования двенадцатого апостола или Драмы Страстей Господних. Я включаю его в канву своего повествования, потому что в романе Харди мы можем разглядеть логику, которая связывает Иуду Искариота не только с Иудой, Святым покровителем безнадежных дел, помогающим в безвыходных и запутанных ситуациях, но также и со страждущим праведником Иовом, который не ненавидел жизнь, невыносимую из-за капризного спора Бога со Своим врагом, сатаной. Интуитивное проникновение Харди в туманное сходство Иуды Искариота, Святого Иуды и Иова являет ракурс, который, как мы увидим, освещает ряд значимых по своему воздействию картин и стихотворений на тему Иуды и Драмы Страстей Господних.
В «Джуде Незаметном» силы, контролирующие мир Харди, периодически разрушают благополучие его жестоко преданного и предающего самого себя прототипа, чей сын, маленький Джуд, убивает себя и двух других детей в их семье, повергая отца, становящегося свидетелем преступного деяния, в шок: «За дверью были два крюка для того, чтобы вешать одежду, и от них тянулись веревки, обвитые вокруг шеи самых младших детей, они висели в нескольких ярдах от маленького Джуда, который повесился на гвозде. Около старшего мальчика лежал опрокинутый стул, его остекленевшие глаза смотрели в комнату; но глаза мальчика и девочки были закрыты» (404—405).
И убийство невинных, и смерть через повешение соотносят маленького Джуда с Иудой. Джуд Фарли понимает последовательность этого убийства своих детей, как «начало всеобщего нежелания жить» (406). Как в случае с веревкой, на которой вешается средневековый Иуда, веревки, обвитые вокруг шей двух детей, вызывают ассоциацию с пуповиной, удушающей плод. В период времени, ассоциируемый с провозглашением Ницше «смерти Бога», самоубийство и детоубийство, особенно убийство новорожденных, выражают тщетность безнадежных и доведенных до отчаяния случаев, обычно приписываемых зловредным жребиям, портящих мир Харди.[269] Герои Харди страшно разочарованы миром материальной выгоды, безумия и зла, которые чинят препятствия любой духовной вере.
В сюжете Харди религиозные обряды и духовные порывы лишь причиняют боль человечеству, как причинила боль Иуде Драма Страстей Христовых в большинстве редакций. Так, мрачная эпитафия романа поддерживает допущения, что библейское «слово убивает». Конечно, учитывая критику Харди разрушавшихся социальных институтов, «Джуда Незаметного» не следует сводить только к трактовке Драмы Страстей Господних.[270] И все же, в центре его повествования — изгой, у которого нет друзей и приятелей в Кристминстере, который он ассоциирует с небесным Иерусалимом. Когда главный герой Харди впервые слышит о существовании маленького Джуда и затем снова в конце своей жизни, Джуд Фаули повторяет горестное стенание Иова: «Погибни день, в который я родился» (330,488). Эти слова вторят последнему желанию маленького Джуда, что лучше бы он не рождался, а также страшному предостережению Иисуса о том, что «лучше было бы тому человеку не родиться» (Марк 14:21, Матф. 26:24). Подобно тому как Иуда Матфея терзался муками прежде, чем решил повеситься, так и Джуд Фаули и маленький Джуд беспокоятся, как тревожился и Иов, «Почему в жизни так легко дается лишь страдание и тяжесть и горечь в душе?» (488)
Отец и сын достигают пафоса печали, поскольку согрешившие против грешников никогда не будут вознаграждены за их страдания, как был вознагражден в конце концов Иов. Стенание Иова- «душа моя желает лучше прекращения дыхания, лучше смерти, нежели сбережения костей моих./Опротивела мне жизнь» (7:15-16) — могло бы объяснить и помочь тем самым интерпретировать более ранние изображения Иудиного акта саморазрушения, в частности, одну из сцен цикла Вильяма Ван Шваненбурга.[271]
Подобно тому как Иуда мог осознавать, что спасительное воскрешение Иисусом человечества могло гарантированно случиться только в результате его собственного проклятия, юный Джуд Фаули приходит к выводу, что «милость к одним созданиям может быть бессердечием к другим» (15). И точно так же смертельно бледный и похожий на привидение маленький Джуд — воплощение всего плохого — действует, руководствуясь постулатом о том, что жестокость по отношению к одним творениям означает милость по отношению к другим: он убивает себя и младших детей, чтобы избавить своих приемных родителей, отца и мать, от нужды. Антипровиденциальная сила, которая карает всех героев романа Харди, доказывает, что человеческое существование неизбежно сводится к предательству, из-за чего маленький Джуд и получает гипокористическое прозвище «Старичок». «Порабощенное и умаленное Божество», мальчике лицом восьмидесятилетнего старика предстает яркой аллегорией бренности, временности, всего сущего — разрушающей и саморазрушительной (232).[272] Направленные против давлеющей враждебности сил, управляющих миром, разрушительные действия Отца Времени можно было бы интерпретировать, как ответные военные действия атакуемой стороны. Маленький Джуд не может победить или нанести ответный удар непреодолимым, значительно превосходящим его силам (незаконнорожденность, физические недостатки, бедность, неприятие обществом), но он может по меньшей мере положить конец этой борьбе, выйдя из нее.[273] Не освобождение от грехов или воскресение, но бедствие определяет продолжительность жизни каждого индивидуума и каждой эпохи: в этом смысле роман Харди отмечен знаком Иуды, осужденного выстрадать весь ужас той роли, что отведена ему в Драме Страстей Господних. Предопределенное, счастливое возвышение Иисуса зависит от сопряженного с несчастьями падения Иуды, обрекающего его на страдания. Когда несчастный Иуда, как и страждущий Иов, испытывает недоступность и непостижимость Бога, он настойчиво утверждает — как то делал и Иов — бессмысленность своих физических и душевных страданий.[274]
Вину за измену Харди возлагает на звезды или злой жребий, управляющие человеческой судьбой. Категорически не согласный с подобным предположением, Уильям Батлер Йейтс подошел к главному предмету спора Драмы, утверждая, что причина вероломства кроется не в звездах, а в нас самих, упрямых субъективных силах, что правят человеческой психикой. Если Джуд и маленький Джуд у Харди действуют с благими намерениями, ужасно искореженными под воздействием подрывающей веру цепи событий, что превращает их в предателей, изменник Йейтса действует, движимый противоречивыми импульсами внутри него самого. В романе Харди человеческий протест поднимается против того, что воспринимается как испорченный, немилосердный мир, тогда как в короткой и сильно стилизованной пьесе Йейтса «Голгофа» (1920 г.) Иуда выражает добровольное неприятие милосердия. Но чем бы не объяснялось «изначальное крушение наших надежд» — действием сил внешних или внутренних, — Иуда Незаметный символизирует огромную пропасть между человечеством и Богом: безразличие божественного к человеческому благоденствию или необъяснимую, но непримиримую враждебность по отношению к божественному. Этот-то последний и трудный вопрос и исследуется Йейтсом, воображение которого занимает тема объективного одиночества Христа.