Иуда: предатель или жертва? - Сьюзан Грубар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «Голгофе» Йейтса Драма Страстей Господних разыгрывается с участием Христа, Лазаря, Иуды и трех римских солдат; и все они — в масках, как в драме «Но». Иуда в ней, как и Лазарь, и воины, воплощает народ, влачащий жизнь, крайне далекую от духовных устремлений Сына Божьего. Действительно, все три встречи подтверждают упрямую непокорность или безразличие человечества к провиденциальному замыслу Бога и, соответственно, к попытке Иисуса спасти мир, искупив его грехи. К примеру, Лазарь, который говорит о себе «Я есмь тот, кто умер, но воскрешен» (289) (здесь и далее — перевод С. Минакова. — Прим. пер.), упрекает Иисуса за то, что Тот его «извлек на Божий свет»: «Так — кроликов из тайных нор мальцы,/несчастных, вырывают» (290). Христос заявляет, что Он победил смерть, но Лазарь чувствует себя не более чем жертвой чужой воли: «Я знал свободу лишь четыре дня» и продолжает желать смерти, но не «может обрести себе могилы, хоть обыскал все бездны» (291). Отчуждается от Иисуса и Иуда; не сомневаясь во Христе, он именно потому и выдает Его, что сознает Его силу и власть: «Я предал, потому что всемогущим Ты показался мне» (291). Доведенный до «исступления» мыслью о том, что все люди находятся во власти Христа, Иуда не может и не хочет смириться с тем, что и он, «словно пес,/Послушный посвисту хозяйскому, …должен/Был исполнять веления» Его (291).
Не желающий быть обращенным в подобие Бога, Иуда воспринимает мессианскую роль Иисуса как форму порабощения или внушения идеи. Иуда, упрямо цепляющийся за свою собственную индивидуальность, противится тому, чтобы им завладел Бог. Покоряясь логике повествования, в котором он должен фигурировать, Иуда отстаивает свое право на свой собственный путь, на свои собственные взгляды. Возражая Христу на то, что «измена Господу была/Предопределена еще в тот час,/Когда зачат, задуман был сей мир», Иуда говорит:
«Мне бы стоило об этом поразмыслить,Не исполняя воли самому.Я есмь Иуда — смертный, что рожденВ деревне — от родителей своих —Не для того, чтоб в рубище пойтиК первосвященнику, злорадно усмехаясь,И тридцать пересчитывать монет —Не больше и не меньше, поцелуйТвоей отдав щеке. И это сделал я,Иуда, а не кто иной. ТеперьИ Ты, Христос, спасти меня не в силах!» (292)
Эллиптическая пьеса Йейтса только намекает на то, что кто-то остается равнодушным к Страстям Христовым. Недаром в ней участвуют три римских воина. В чем смысл подобного безразличия или нежелания воскреснуть, родиться вновь?
В начале пьесы Йейтса трижды повторяется рефрен: «Бог не распят — для белой цапли». В конце пьесы рефрен звучит по-иному: «Господь не явлен — для пернатых».[275] Некоторые люди, ища свободы птиц, как символов субъективной жизни, существ, не служащих ни Богу, ни кесарю, не сомневаются во власти Христа, и тем не менее противятся ей. В самом деле, когда Иуда размышлял о предательстве, «только цапля,/И кроме — ни одной живой души,/Стояла возле, столь погружена/В саму себя, что сделалось мне страшно» (292). Иуда решает не следовать за Иисусом; вместо того он выбирает субъективное одиночество, свое собственное отдельное бытие. Под таким углом зрения Иуда Йейтса олицетворяет собой человечество, наше неизбежное и облеченное в материальную форму отчуждение от духовного совершенства, которое могло бы нивелировать наши уникальные или эксцентричные субъективные характеры. Таким образом, Йейтс освещает поставленный Кьеркегором диагноз отчаяния, названный им «болезнью к смерти» и определенный, как невозможность «желать быть тем, чем ты на самом деле являешься — открытый вызов» (98), неповиновение: под давлением этого вызова он «сам хочет в отчаянии насладиться в полной мере постижением себя, развитием в себе того, что возможно, своей самостью». (101). Неспасшийся, Иуда в пьесе Йейтса тем не менее упорствует в желании сохранить сознание своего ненарушенного бытия и обретения таким образом свободы цапли. Он действует, движимый допущением того, что «тот освободится от плена, ига», кто предаст Христа (292) — освободится, то есть останется самим собой, тем, кого спасти нельзя.
Чтобы разрешить загадку Иуды, как воплощения духовной непокорности, теолог Карл Барт в каком-то смысле считал отношения между Иисусом и Иудой «преувеличенной формой ситуации между Иисусом и всеми другими людьми — между избранием Богом человека и его необходимого отказа» (476, выделено автором). Барт здесь сосредоточивает внимание не на Иуде и иудеях, а, наоборот, на смущающей загадке человеческой жизни, а именно «враждебности [каждого] человека по отношению к Богу», в своем непослушании.
Ему, принудительной враждебности к тому, что «совершенно непоколебимо» (477). Поскольку враждебность Иуды «доказывает» безграничную любовь Иисуса, «не стоило бы утверждать безоговорочно, что нет прощения грехам Иуды» или что Иисус «умер напрасно, тщетно» (475). Кьеркегор и Барт подходят к проблеме человеческого протеста и отчаяния в ракурсе теологии. Конечно, предпринимались и попытки дать ей психологическую интерпретацию — художниками, стремившимися постичь чувство принуждения и стыда, сопровождающие неправедные деяния и вину.
«Голгофа» оставляет мотивы Иуды туманными. После того как Иисус Йейтса объясняет, что Его «Отец все судьбы вверил воле рук» Его, Иуда отвечает: «Всего лишь помысел об этом доводит меня до исступленья» (291, выделено автором). И этот ответ поднимает вопросы о его здравомыслии, психическом здоровье. И, правда, разве Иуда, воображающий, как он идет к первосвященнику, «злорадно усмехаясь», как то обычно делают люди, лишь когда их никто не видит, — разве не напоминает такой Иуда сумасшедших безумцев из рассказов Эдгара Алана По и более всего — душевнобольного заключенного, от лица которого ведется повествование в «Бесе противоречия» (1845).[276] Этот убийца считает противоречивость, или упрямство, изначальным, врожденным двигателем человеческих действий. Парадоксальное нечто — «побудительная причина без мотива», или «мотив, не мотивированный» — именно непобедимая сила упорствующего противоречия, сознание вреда или ошибочности того или иного действия, по мнению сидящего в тюрьме рассказчика По, вынуждает нас совершать вредные или ошибочные — вербальные или психические — действия, противоречащие нашим интересам. «Мы поступаем так именно потому, что так поступать не должны» (пер. В. Рогова. — Прим. пер.), и проистекает «наше стремление упорствовать в поступках именно от сознания того, что мы в них упорствовать не должны» (1221). Воспринимаемый как воплощение «беса противоречия» Иуда Йейтса — скованный собственным сознанием — действует в манере, противоречащей его собственному стремлению к конечному благосостоянию. Пренебрегая полезной целесообразностью или последствиями своих поступков, он упорно продолжает делать то, что он делает, именно потому, что осознает, что не должен делать того, что он делает.
«Горе» Иуды Незаметного — движимого ли внешними или внутренними мотивами — отражает растерянность человека, оказавшегося в сложной, затруднительной ситуации, непостижимой для его сознания, ситуации, предопределенной Драмой, — избранный учеником, он затем становится одержим злыми силами; называемый вором, он тем не менее распоряжается «денежным ящиком»; одержимый сатаной, он, несмотря на это, несет личную ответственность за свои поступки; ему обещается престол в Царстве Божьем, но вместо того он изобличается, как «сын погибели»; и ему предначертано совершить освободительный акт, который рикошетом бьет по нему самому. Размышляя над упорствующим в совершении зла и ролью Иуды, некоторые новаторские писатели напоминают теологов, беспокоящихся о том, что «роль Иуды в акте искупления умаляет роль Иисуса», и которые рассуждают о неподатливости нравственного зла, «сопротивляющегося любой попытке (даже Бога во Христе) преодолеть его» (Cane, 76).
Лучше бы не рождаться
Как Симона Вейль, Иуда Незаметный символизирует тех, кто олицетворяет себя с бесплодным фиговым деревом: «Я не могу читать историю о бесплодном фиговом дереве без трепета, — однажды поведала Вейль. — Мне думается, что это мой портрет. В нем так же природа была бессильна, и все же оно не было прощено. Христос проклял его» (52). Основанный, как и этот обвиненный и лучше бы не рождавшийся Иуда, на библейских фрагментах, этот единственный пример в Библии, предположительно узаконивающий прерывание беременности, не может быть исключительным плодом воображения модернистских писателей. Всплывая на поверхность в их труде, он дает ключ к гораздо более ранним и более поздним изобразительным и стихотворным произведениям о двенадцатом апостоле, рассуждающим о вызывающей отвращение дисфории отвращения к самому себе. Иуда без мотива или с утраченным мотивом испытывает неприязнь или отвращение к самому себе — жертве сил, неподвластных ему. Для некоторых художников и писателей современности, как, впрочем, и более раннего времени, мотив «лучше бы не рождавшегося Иуды» говорит в пользу его преследования и тем самым высвечивает затуманивание вины или ответственности. Сам преданный, он предает, но разве он мог не предать? Помимо этого, Иуда «лучше бы не рождавшийся» показывает недостаточность категорий, которыми я оперирую, — особенно четкое разграничение между чудовищем и злодеем, — поскольку Иуда Незаметный является чудовищем в силу того, что сам он ощущает, что был создан стать злодеем. Другими словами, изменение в перспективе представляет изменившееся понимание образа социального изгнанника.