Мир без Стругацких - Эдуард Николаевич Веркин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Семён не любил вспоминать этот случай, а когда вспоминал, то изменял мелкие, казалось бы, незначительные детали. В его изложении история звучала так.
Семён опоздал, и свободные места были только в первом ряду, так что он оказался прямо напротив председательствующего Чиаурели (любимого, между прочим, режиссёра товарища Сталина). Зычным и ясным голосом Чиаурели объявлял фамилию очередного оратора, что-то задумчиво чертил в блокноте, поворачивал к говорившему свой медальный – как у Остапа Бендера – профиль, то хмурился, то язвительно усмехался, то неодобрительно поджимал губы.
Он негодовал, он скорбел, он переживал.
И вдруг, поглядев в зал, он увидел Семёна, и в его лице что-то изменилось. Он даже чуть приподнял руку и, встретившись с ним взглядом, несколько раз призывно покивал.
Семён понял: после уже объявленного перерыва Чиаурели хочет, чтобы Семён выступил, от имени молодых заклеймив кого положено заклеймить и заверив кого положено заверить в том, что уж мы-то, молодые, не подведём, не подкачаем, не посрамим!
Семён хотел быстро уйти, но его перехватил администратор Дома кино, сказав, что товарищ Чиаурели хочет с ним поговорить. Через минуту Чиаурели спустился в зал и, дружески взяв Семёна под руку, отвёл в угол. Там он попросил Семёна выступить – понятно, что отказаться было практически невозможно, так что Семён согласился и да, выступил, призывая к срыванию всех и всяческих масок (к счастью, среди тех, кого прорабатывали этим вечером, не было ни одного скрывшего своё еврейство под псевдонимом), а также обличая низкопоклонство перед Западом и безродных космополитов.
После этого случая Семёна стали продвигать – а вопрос про его собственную фамилию так и не встал.
Эпизод был, да, неприятный, но, как обычно говорил Семён: если об этом заходила речь, что же ему ещё оставалось делать?
Впрочем, в глубине души Семён знал, что две мелкие детали немного меняют смысл этой истории. Во-первых, он и не пытался уйти в перерыве – администратор поймал его до того, как он успел подняться. А во-вторых, Чиаурели не просил Семёна выступить – тот сам предложил.
– Если надо, – сказал Семён сразу после приветствия, – я готов.
Чиаурели рассеянно кивнул, и Семён понял, что зря поторопился – мэтр хотел от него чего-то совсем другого. Задумчиво, как бы изучающе глядя Семёну в лицо, он негромко спросил:
– Слушай, это правда, что у тебя больное сердце?
– Правда, правда, Михаил Эдишерович, – заторопился Семён, радуясь, что удалось сменить тему, – правда!
Но следующий вопрос Чиаурели ошеломил его.
– Слушай, а сколько раз ты не боишься? – спросил создатель «Клятвы» и «Падения Берлина».
– Как это – «сколько раз»? – переспросил Семён, и Чиаурели, нагнувшись к молодому человеку, взял его за пуговицу и, печально улыбаясь, объяснил:
– Ну, ты понимаешь, у меня тут, в Москве, одна очень прекрасная девочка… Цветочек!.. Но когда я её… – он употребил как нечто совершенно естественное грубое непечатное слово, – больше двух раз, у меня начинает болеть сердце! А сколько раз ты не боишься?..
Семён редко вспоминал этот случай – в конце концов получилось, что он добровольно вызвался нести со сцены верноподданную чушь и этим заложил основу своей, скажем прямо, неплохой карьеры. За прошедшие двадцать с лишним лет он выступал на бесчисленном количестве собраний и всегда говорил то, что от него ждали партия и старшие товарищи (даже когда это касалось старых друзей), но во всех этих случаях он знал, на что идёт, и не испытывал никакого раскаяния – были правила игры, и он старался их соблюдать. Но тот, самый первый случай ему было неприятно вспоминать: мог же промолчать, никто его не тянул за язык! Этот урок Семён, кстати, усвоил – и за прошедшие годы до совершенства отточил умение хранить молчание, сливаясь с пейзажем или интерьером. Эта стратегия вполне оправдывала себя – не зря говорят, что молчание золото!
Отдельно было обидно, что, если бы он не вызвался выступать тогда, в сорок девятом, он мог бы всем рассказывать фривольный анекдот про Михаила Чиаурели, – а так, увы, приходилось по возможности обходить этот эпизод молчанием.
Семён уже почти дошёл до дома, но тут силы оставили его. Он присел на скамейку, открыл «Кубанскую» и сделал большой глоток. Водка привычно обожгла горло, и Семён вдруг подумал, что ему сейчас примерно столько же лет, сколько было Чиаурели в сорок девятом. «А сколько раз я сейчас не боюсь?» – спросил себя Семён. Уж точно два, но вот два дня назад было три, и хорошо получилось, Маринка была такая счастливая, да и он сам немного гордился собой.
Он глотнул ещё раз, заткнул бутылку и, встав со скамейки, задумался. Ему надо было срочно позвонить – но откуда? До дома было ближе, но вдруг Алевтина уже вернулась? Лучше дойти до метро, там всегда есть свободный таксофон. Чуть дольше, но надёжней – да и в любом случае такси у метро проще поймать. Если всё пройдёт хорошо, он будет у Маринки минут через двадцать.
Этим вечером трёх раз не получилось, только два: первый раз – в прихожей, едва успев снять куртку, а второй – уже совсем ночью, когда закончилась «Кубанская» и пьяная Марина принялась дразнить его:
– Скажи, Сэм, если ты такой умный и талантливый, каким кажешься, то почему ты пишешь такую фигню?
Это была их постоянная тема: Семён считал, что Марине важно доказывать себе, что она спит с ним не потому, что он – известный писатель, а просто потому, что у них любовь, вот поэтому она и подначивала его, стараясь всячески показать, что книги и пьесы, которые сделали Семёну карьеру, не стоят ломаного гроша. Иногда она давала ему почитать то, что писали её друзья – или друзья её друзей. Почти всегда это была слепая машинописная копия, без очков читать невозможно, глаза сломаешь, – да и в очках невозможно, но уже не из-за глаз, просто Маринины друзья писали какую-то заумную чушь. На фоне их творений попытка скрестить Маркеса с Солженицыным, которую Семён читал последние два дня, казалась настоящим шедевром.
– Ты просто боишься, – говорила Марина. – Если бы ты позволил себе не повторять по сотому разу всю эту соцреалистическую дребедень, то, я уверена, у тебя бы хорошо получилось!
Такие разговоры всегда кончались одинаково: Семён начинал делано сердиться и в конце концов набрасывался на Марину, чтобы от шутовской потасовки незаметно перейти к тому, что так интересовало режиссёра Чиаурели четверть века назад. Этим вечером всё прошло по привычному сценарию; когда всё закончилось, Марина положила голову Семёну