Проводник электричества - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— К вам пополнение, слышишь?
Белинская застыла перед трапом, будто перед пропастью, дурнея, задыхаясь, заливаясь уже зеленоватой, какой-то вконец больной бледностью; Нежданова держалась вроде молодцом, вот только губу прикусила. Полезли по трапу. Ладони схватывали жгучие вибрирующие поручни; чем выше поднимался, тем сильнее саднило. Ну, вроде не мутит, в воронку не затягивает. Лишь сердце гулко подступает к горлу.
Ступил на палубу и с непривычки захотел за что-нибудь немедленно схватиться.
Корабль вздыхал, скрипел, поскуливал, постанывал, подрагивал, посвистывал, как будто не было во всем плавучем организме ни одного сустава не расхлябанного; ажурные тени каких-то неведомых смутных конструкций пугающе размашисто и тяжко ходили в темноте. У трапа нес вахту мальчишка с винтовкой; другой краснофлотец, явившись на зов часового, повел их за собой меж бочек, ящиков, канатов, спустились малость вниз, пошли по коридору с железной обшивкой, толкнули дверь и очутились в залитом ровным электричеством зеркально-полированном уюте, с большим ковром и пухлыми диванами; четыре человека в черных кителях поворотились к ним с преувеличенно радушными, как бы растроганными лицами.
Начсан Сергей Ильич Мордвинов оказался лишенным выправки, сугубо, видимо, гражданским человеком, нескладным, полноватым, мягким и застенчивым, казалось, неспособным органически повысить голос и подбавить командного металла.
— Камлаев? Вы — Камлаев? Так вот вы, получается, какой. Наслышан, весьма, ваш метод обработки огнестрельных переломов бедра и голени весьма горячо обсуждался у флагманского… да, да, на совещании, наделали вы шума… вот верьте мне, что это скоро станет у нас на флоте общим направлением. И не только на флоте! Вы даже представить не можете, сколько теперь у вас последователей всюду…
2
«Менгрелия» до войны была сияющей высокогорной белизной многоэтажной громадиной, первостатейным пассажирским теплоходом, благоустроенным для граждан, с двумя буфетами, просторным рестораном, огромной кухней на тыщу человек, курительным салоном, комфортабельными люксами, широкими иллюминаторами, дававшими полюбоваться панорамой, — плавучий город гедонизма; теперь же белизна была закрашена свинцово-серой краской, над палубой торчал стволами в небо лесок зениток; тяжелые пушки глядели толстенными дулами в море из серых бронированных коробок.
Каюты были приспособлены для размещения раненого комсостава (в полулюксах по двое, во вместительных люксах — по четверо), часть переборок сломана; курительный салон отдали под аптеку, в буфетах, ресторане были устроены большие перевязочные; в просторной моечной со множеством хромированных раковин и сверкающих кранов стирали бинты, кипятили инструменты; две нижние палубы, 2-го и 3-го классов, собой представляли анфиладу чисто вымытых палат со строгими рядами двухъярусных коек — до тыщи раненых могло тут уместиться (если не брать в расчет хозяйственные помещения и так далее).
Во 2-м классе для Варлама оборудовали покрашенную белой масляной краской операционную с привинченными к полу четырьмя железными столами; такая же была и в 3-м классе, «в самой преисподней», где отделением заведовал полуседой степенный Кабалевский, умелый, многознающий хирург, специализированный на неотложной помощи.
Камлаев обошел владения, пробуя, насколько крепко к полу у него привинчены шкафы с посудой и инструментами, посмотрел, как устроены гнезда для склянок с растворами, перебрал инструменты в корабельных наборах, попробовал, взвесил в руке…
Получил под начало четырнадцать аж человек!.. шестерых санитаров, пятерых медсестер, фельдшерицу и, наконец, двоих хирургов-ординаторов — выпускника Одесского мединститута Рубина и вот Нежданову, которая раскрытую грудную клетку и брюшину лишь с самой верхотуры пару раз и видела. Черт знает что, детсад — штаны на лямках. А Рубин был смышленый парень, начитанный и вышколенный, рьяный, работал ловко, не без щегольства, с какой-то врожденной, потомственной легкостью, свободой.
«План мира» помен-ся: теперъ наш порт приписки — Туапсе; из Сев-ля выходим с грузом ран-х, обратно в Сев-ль повезем два бат-на подкрепл-я, провизию, снаряды, мины, пороха. У нас 7000 водоизм-я, как пояснил мне ком-р БЧАнтошин, — взятъ можем много. Ант-н говорит, «Менгр-я» везучая; почти что за 4 мес. войны ни одного ни получила поврежд-я, кот-е заставило бы встатъ в ремонт. Матросы — народ ясный, но со стран-ми, с набором многовек-х дикар. суеверий: украдкой подкармл-т крыс, хотя приказано давитъ, а если драят палубы, то опускают швабры прямо в море — век будут драитъ, ни за что по сухопут-му не сделают.
Борзыкин, капитан, — какой-то показат-й красавец, с орлин. проф-м, поистине любимец жен-н. Чванл-й и крикливо-вздорный, вечно является с такой миной, как будто вынужден миритъся с твоим непрошен. соседством; скорее всего, зол на то, что принужден команд-ть всего-то санит-м теплох-м, а не крейсером, решать задачу самосохр-я, а не битья врага из тысячи орудий; есть что-то в нем больное, истерич-е, неутолен-ть честолюбия при жутко раздутом самомн-и.
Вторая моя «горе»-ординатор, Нежд-ва, держится отчужд-но и сумрачно («да», «нет», «так точно», «слушаюсь» с издевкой), при этом переносит качку тяжело (не вздумай только предложить ей пойти передох-ть, прилечь — лишь стиснет губы и остан-ся переносить муч-я на ногах, ни в коем случ-е не признает своей слаб-ти).
Вообще я оказ-ся в женском царстве — хожалки, докторши, провизор Тася Рябоконь… «уж я бы тут пошуровал», как Сашка бы сказал (ты только, Саша, будь живым, пусть косая не зарится на вас с Иваном там, на направл-и глав. удара).
Нет, все-таки выход в открытое море — шум дизелей, приведших в движение маховики, на самом нижнем этаже, в нутре «Менгрелии» и равномерный шлепающий шум — чап-чап, тух-тух… — подействовал гнетуще, каким-то сложным сочетанием безнадеги, страха и апатии.
Вот этот момент перехода был страшен: чап-чап, и будто отрубало все земное, значительное, важное: не оставалось ни войны, ни родины… одна вода. От горизонта прущее безостановочной несметью разверстых между волн могил, море Камлаева давило, удушало своей неизменностью. Что совсем худо было ленинградцам, что с напряжением сил держался Севастополь — все это становилось пусть и на мгновения, но мелким… каким-то деловитым кипением в муравейнике, ничтожным перед этой водной неизменностью, давильней горсточки людей, желавших убивать и быть убитыми. С землей хоть что-то можно было сделать — вскопать, вспахать, взорвать, опустошить, а с морем ничего… стихия заставляла взглянуть на самого себя извне, глазами пучины, одной и той же миллионы лет.
Воспитанный в вере преодоления и покорения природы, железно-прочно убежденный в беспредельности возможностей познания и человеческого гения (вопрос о всемогуществе которого есть только вопрос времени), типичный выкормыш эпохи, питавшийся пустыми щами из лебеды, пайковым сахаром, селедкой, хлебом, зато — сполна, невпроворот — восторгами перед научным, инженерным чудом аэрации, нефтепроводов, доменных печей и воцарившегося над великой страной электричества — Варлам не мог так просто, безболезненно принять, что человек — не главный в этом мире, что все создания, изобретения его гения легко смываются, так, будто никогда и не было.
Ведь как его учили, что преподавали? Не столько беспредельность мира, сколь беспредельность человеческих возможностей: сейчас мы знаем и умеем мало, но уже больше, в миллионы крат, чем наши косматые предки, и Амбуаз Парэ, хирург французских королей, — сопля в сравнении с нынешним четверокурсником. Что вот пройдет совсем еще немного времени, и мы еще узнаем больше, чем сейчас, наука разовьется так, что мы чуть ли не всё узнаем, так много, так почти что до конца, что даже вмешиваться сможем, переписать и вымарать извечные законы заболевания, старения и смерти — неприемлемые, оскорбительные для того, кто пишется с заглавной буквы и звучит так гордо.
Всего-то тридцать-сорок лет назад по поводу аппендицита операций вообще не делали — прости, брат, медицина такой болезни не распознает, живи как хочешь, помирай… ну а сейчас склероз сердечной мышцы можно победить, бороться с доброкачественной опухолью мозга — и обреченным людям возвращают жизнь.
И это лишь начало, и скоро мы увидим край, не только молекулярные структуры в микроскоп, но и вот долю грамма вещества, ответственного за воспроизводство жизни, за самый ход биологических часов, казалось, неостановимый и необратимый, и это будет совершенно уже не шарлатанская алхимия с переливанием новой крови в замороженные трупы… Камлаев верил — не в бессмертие, до которого он все равно не доживет, но в то, что жизнь веками неуклонно улучшалась, и дальше будет только улучшаться, пусть с медленным, но верным уничтожением голода, бесправия, бессилия перед лицом природы: пусть и не всей не станет смерти, но все-таки не будет смерти ранней, детской, мучительной, постыдной, унизительной, паскудной.