Прыжок за борт - Джозеф Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы знаете… это очень глубоко… совсем не забава!.. — торопливо шепнул мне с озабоченным видом Джим на пороге своего дома.
Ничего легкомысленного в их романе не было: они сошлись в тени катастрофы, как рыцарь и девушка, встретившиеся, чтобы обменяться обетами среди развалин. Звездный свет падал на них, — свет такой слабый и далекий, что не мог претворить тени в образы и показать другой берег реки. Я смотрел на поток с того самого места; он струился, немой и черный, как Стикс. На следующий день я уехал, но мне не забыть, от чего хотела она себя спасти, когда умоляла его уйти, пока еще не поздно. Она сама сказала мне об этом, спокойная и неподвижная белая фигура во тьме. Она сказала мне:
— Я не хотела умереть в слезах.
Я подумал, что ослышался, и переспросил:
— Вы не хотели умереть в слезах?
— Как моя мать, — пояснила она.
Очертания ее белой фигуры не дрогнули.
— Моя мать рыдала перед смертью, — добавила она.
Неизъяснимое безмолвие, казалось, поднялось над землей вокруг нас, словно разлив потока в ночи, стирая знакомые вехи эмоций. Потеряв опору, я внезапно почувствовал ужас, — ужас перед неведомой глубиной. Она стала объяснять: в последние минуты, когда она была одна с матерью, ей пришлось придерживать дверь, чтобы не вошел Корнелиус. Он хотел войти и барабанил кулаками в дверь, изредка хрипло выкрикивая: «Впусти меня! Впусти меня!»
В дальнем углу, на циновках умирающая женщина не в силах была поднять руку; запрокинув голову, она слабо шевельнула пальцами, словно приказывая: «Нет!» — а дочь, налегая из всех сил плечом на дверь, смотрела на нее.
— Слезы текли из ее глаз, а потом она умерла, — бесстрастно закончила девушка, и этот спокойный голос взволновал меня сильнее, чем ее неподвижная белая фигура, заразив ужасом пережитой сцены. Она вырвала у меня мое представление о жизни, изгнала из того убежища, какое каждый из нас себе создает, чтобы скрываться там в минуты опасности, как прячется черепаха под своим щитом. На секунду мир представился мне безмерным и унылым хаосом. Но это продолжалось только один момент: я тотчас же вернулся в свою скорлупу. Приходится это делать, но все свои слова я как будто растерял в том хаосе темных мыслей, какой созерцал в продолжение одной-двух секунд. Однако и слова я скоро обрел. Они были в моем распоряжении, когда она тихо прошептала:
— Он клялся, что не оставит меня, когда мы стояли там одни! Он мне поклялся!..
— Может ли быть, что вы ему не верите? Вы? — укоризненно спросил я, искренне возмущенный. Почему не могла она верить? Зачем цепляться за неуверенность и страх, словно они оберегали ее любовь? Невероятно! Ей бы следовало создать себе мирный приют из этой привязанности. У нее не было знания, не было, быть может, умения…
Быстро спускалась ночь; стало темно там, где мы стояли, и она растаяла во тьме, словно бесплотный мрачный призрак.
И вдруг я снова услышал ее спокойный шепот:
— Другие тоже клялись.
Это прозвучало как задумчивый вывод из размышлений, исполненных печали и страха. Она прибавила, пожалуй, еще тише:
— И мой отец клялся…
Она замолкла, чтобы перевести дыхание.
— И ее отец…
Так вот что она знала! Я поспешил сказать:
— Да, но он не таков.
Казалось, этого она не намерена была оспаривать; но немного спустя странный спокойный шепот, блуждая в воздухе, коснулся моего слуха:
— Почему он — не такой? Лучше ли он?
— Клянусь, — перебил я, — я думаю, что он лучше.
Мы оба таинственно понизили голос. У хижин, где жили рабочие Джима (это были по большей части освобожденные рабы из укрепления шерифа), кто-то затянул пронзительную протяжную песню. По ту сторону реки огромный костер, — полагаю, что у Дорамина, — казался пылающим шаром, совершенно отрезанным в ночи.
— Он честнее? — прошептала она.
— Да, — ответил я.
— Честнее всех других? — повторила она, растягивая слова.
— Здесь никто не подумал бы усомниться в его словах… никто бы не осмелился, кроме вас.
Кажется, она пошевельнулась.
— Он храбрее? — продолжала она изменившимся голосом.
— Страх никогда не оторвет его от вас, — сказал я, начиная нервничать.
Песня оборвалась на высокой ноте. Где-то вдали раздались голоса. Среди них — голос Джима. Меня поразило ее молчание.
— Что он вам сказал? Он вам что-то сказал? — спросил я.
Ответа не последовало.
— Что-то такое он вам сказал? — настаивал я.
— Вы думаете, я могу вам ответить? Откуда мне знать? Как мне понять? — воскликнула она наконец.
Послышался шорох. Мне показалось, что она заломила руки.
— Есть что-то, чего он не может забыть.
— Тем лучше для вас, — угрюмо пробормотал я.
— Что это такое? — с настойчивой мольбой спросила она. — Он говорит, что испугался. Как я могу этому поверить? Разве я сумасшедшая, чтобы этому верить? Вы все что-то вспоминаете. Все к этому возвращаетесь. Что это? Скажите мне! Живое оно? Мертвое? Я его ненавижу. Оно жестоко. Есть у него лицо и голос? Может он это увидеть… услышать? Во сне, быть может, когда он не видит меня… И тогда он встанет и уйдет. Ах, никогда его не прошу. Моя мать простила, но я никогда! Что это будет? Знак… зов?
То было удивительное открытие. Она не доверяла даже его снам и, казалось, думала, что я могу объяснить ей причину. Я словно терял опору. Знак, зов! Как красноречиво было ее неведение! Всего несколько слов! Как она их познала, как сумела их выговорить, — я не могу себе представить. Женщины вдохновляются напряжением данной минуты, которое нам кажется ужасным, нелепым или бесполезным. Убедиться, что у нее есть голос, — этого одного достаточно было, чтобы прийти в ужас. Если бы упавший камень возопил от боли, чудо это не могло бы показаться более странным и трогательным. Эти звуки, блуждающие в ночи, вскрыли мне трагизм их жизни, обреченной тьме. Невозможно было заставить ее понять. Я молча бесился, сознавая свое бессилие. И Джим… бедняга! Кому он мог быть нужен? Кто вспомнил бы его? Он добился того, чего хотел. К тому времени позабыли, должно быть, о том, что он существует на белом свете. Они подчинили себе судьбу. И были трагичны.
Неподвижная, она как будто ждала, а я должен был замолвить слово за брата своего. Меня глубоко взволновала моя ответственность и ее скорбь. Я готов был отдать все, чтобы успокоить ее хрупкую душу, терзавшуюся в своем безысходном неведении, словно птица, бьющаяся о проволоку жестокой клетки. Как легко сказать: «Не бойся!» И, однако, нет ничего труднее! Но как же, как же убить страх? На такой подвиг вы идете во сне и радуетесь своему спасению, когда просыпаетесь, обливаясь потом, дрожа всем телом. Пуля такая не отлита, клинок не выкован, человек не рожден, даже крылатые слова истины падают к вашим ногам, как куски свинца. Для встречи с таким противником вам нужна зачарованная и отравленная стрела, отравленная во лжи такой тонкой, какой не найдешь на земле. Подвиг для мира грез, друзья мои!
Я стал заклинать, с сердцем тяжелым, исполненным гнева. Внезапно раздался суровый, повышенный голос Джима — он на берегу распекал за леность какого-то молчаливого грешника.
— Нет никого, — прошептал я внятно, — нет никого в том неизвестном мире, который, по ее мнению, стремится отнять у нее счастье, — нет никого, ни живого, ни мертвого, ни голоса, ни власти — ничего, что бы могло вырвать Джима из ее объятий.
Я остановился и перевел дыхание, а она прошептала:
— Он мне говорил это.
— Он говорил вам правду, — сказал я.
— Ничего… — сказала она и, неожиданно повернувшись ко мне, еле слышно страстно прошептала:
— Зачем вы пришли к нам оттуда? Он говорит о вас слишком часто. Я вас боюсь. Он нужен вам?
Какая-то тайная жестокость зазвучала в нашем торопливом шепоте.
— Никогда я больше не приеду, — с горечью сказал я. — И он мне не нужен… Никому он не нужен.
— Никому… — повторила она недоверчиво.
— Никому! — подтвердил я, странно возбуждаясь. — Вы считаете его сильным, умным, смелым… почему же не верите, что он честен? Я завтра уеду — и конец! Вас никогда не потревожит голос оттуда… Этот мир слишком велик, чтобы заметить его отсутствие. Понимаете? Слишком велик! Вы держите его сердце в своих руках. Вы должны чувствовать это. Должны это знать.
— Да, я знаю, — прошептала она спокойно и твердо.
Я почувствовал, что ничего не сделал. В сущности, что хотел я сделать? В то время я был очень возбужден, словно мне предстояла великая и нужная работа: влияние момента на мое состояние. В жизни каждого из нас бывают такие моменты, нам знакомы такие влияния, приходящие извне, непреодолимые, непонятные, как будто вызванные таинственными столкновениями планет. Она держала, как я ей сказал, его сердце. Мне следовало бы добавить, что во всем мире нет никого, кто бы нуждался в его сердце, его уме и его руке. Это — общая наша судьба, и, однако, страшно так говорить о ком бы то ни было. Она слушала молча, и в ее неподвижности был теперь протест, необоримое недоверие.