Обмененные головы - Леонид Гиршович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я понимаю так: разыгрывается снятие осады, греки оставляют Троаду, только поблизости будет пастись позабытая лошадка… Слабый шум автомобильного мотора проник сквозь плотно закрытые окна. Белый «ягуар» выезжал со двора, мощенного «версальским» булыжником. Где он был спрятан – в гараже, а? Не боится ли она, что теперь я ее задушу или возьму заложницей? Или ограблю? Знаю, этого они не боятся. Им-то известно, что я никогда не воспользуюсь их оружием. Роли расписаны, на этот счет можно не беспокоиться.
Подсудимый, до сих пор на протяжении слушания дела отказывавшийся от дачи показаний, неожиданно хочет сделать заявление – она просит меня ее выслушать . Я волен думать о ней все, что мне заблагорассудится, и воображать ее чудовищем. Но она уверена, что девяносто человек из ста на ее месте поступили бы точно так же. Она мне расскажет сейчас все как было. Став женой Клауса, с которым незадолго до того познакомилась на Лаго-Маджоре, она попадает в атмосферу, мало сказать, непривычную, но глубоко чуждую ей – не в таком доме она росла и воспитывалась. И между прочим, ее семья отнюдь не была в восторге от этого брака, даже несмотря на присланную самим фюрером поздравительную телеграмму – на имя Готлиба Кунце. Кто особенно страдал от того, что из фрейлейн фон Клюгенау она превратилась во фрау Кунце, так это Вилли. Он принадлежал к померанской ветви фон Клюгенау, учился в Военной академии в Берлине и на правах родственника часто у них бывал. В Доротею он был влюблен без памяти – но справедливости ради надо сказать, не он один.
В Бад-Шлюссельфельде ей приходится нелегко, в обстановке царящего здесь «артистического» бедлама в сочетании с женским авторитаризмом в семье. Считалось, что Кунце окружен нежнейшей заботой, – на самом деле он был попросту заточен в своей комнате. Под тем предлогом, что оберегает его покой, Вера не подпускала к нему никого и его ни на шаг от себя не отпускала. При всей ее неустанно декларируемой немецкости она была человеком абсолютно восточного склада: с одной стороны, вроде бы изнеженность, безалаберность, с другой – мертвая хватка, которой она держала и своего мужа, и своего сына. Последний был инфантилен и, как скоро выяснилось, достаточно глуп.
Происхождение Веры, ее первый брак – все это оставалось для девятнадцатилетней Дорле тайной. Как и для двадцатилетнего Клаузи. Если об этом где-то кто-то шушукался, то, во всяком случае, беззвучно. Нигде не умеют так, как в Германии, зная все, делать вид, что не знают ничего. Сам Кунце жил у себя наверху, по пять раз в день менял шейные платки и шелковые халаты и изображал стареющего Оскара Уайльда: ему к тому времени было уже за семьдесят (Вера была двадцатью годами его моложе.) До сих пор не верится, что этот жалкий напыщенный старик, помыкаемый своей женою, чуть что – всего пугающийся, но в следующее мгновение снова как ни в чем не бывало болтающий всякий вздор, – что это он тогда же писал свои «Ламентации» (имеется в виду «Плач студиозуса Вагнера»).
День, когда получили ту фотографию от Клауса, она не забудет никогда. Его корреспонденцию всегда пересылали из редакции, полевой почтой он пользовался редко. Увидев, что письмо от Клауса, она тут же его вскрыла. Вначале подумала: сфотографирован курьез, «автоматчик победил скрипача» – тогда в ходу были разные смешные фотоснимки из солдатской жизни. Но после, когда прочитала, что написано на обороте, реакция была: это ей снится, этого не может быть, она вот-вот проснется. Ее взгляд упал на Инго, одетого для прогулки… страшная мысль: лучше бы он умер – но тут же добавила поспешно: и она вместе с ним. Она почувствовала себя той самой Арианой, что, вопреки предостережению супруга, отперла заветным ключиком дверь, а там!.. о ужас! Сейчас появится Вера, поймет, что ей все известно – что Клаус сын еврея, – и убьет ее. Но Вера, схватив фотографию, забыла и думать о своей невестке: сперва поднесла ее к глазам лицевой стороной, потом медленно перевернула. Долго стояла не шелохнувшись – и, ничего не сказав, ушла наверх. О чем они с Кунце говорили – Бог весть. Доротея в душе надеялась, что это все же не так, что этот… на снимке… назвавшийся отцом Клауса, самозванец. Она ждала Веру… Но та не возвращалась. Тогда Доротея отважилась сама без спросу войти к Кунце.
Вера лежала ничком на полу, раскинув руки. Кунце с закрытыми глазами сидел в кресле. Ее приход был даже не замечен. Стоя в дверях, Доротея мучительно ждала, что будет дальше. Вдруг раздался шепот, низкий, глухой – в пол: «Бог моих родителей, Бог моих предков, Бог Авраама, Исаака, Иакова – покарай меня. Я отступилась от моего народа. Стала аммонитянкой, прельщенная убранством их капищ, игравшей в них музыкой. Отныне я проклинаю и эти храмы, и всех, кто в них, и их богов и святых. Праматерь моя Сарра, услышь меня! Лия, Рахиль – услышьте меня, я возвращаюсь к вам».
Она тоже была еврейка… Клаус… какая судьба…
Ей было не с кем поделиться, не у кого спросить совета – она действительно была как в замке Синей Бороды, одна совершенно. А вскоре появился и настоящий отец Клауса – я с ним одно лицо, включая шрам; когда впервые она меня увидела, ей так стало страшно… Он проводил все время с Верой, или они были втроем. Одного его не оставляли. Как-то он хотел приласкать Инго, но тот так расплакался, что он к нему больше никогда не подходил. Вера носила прежде крест – сняла. Стала по пятницам зажигать свечи, подымая руки на восточный манер и бормоча какие-то заклинания. Прожил он в Бад-Шлюссельфельде недолго. Вскоре Кунце пристроил его в Ротмунде, откуда он регулярно наезжал.
И тут-то нежданно-негаданно Доротея встречает Вилли. Они не виделись со времени ее свадьбы – которая вообще оборвала множество связей, а еще к тому же шла война. Вилли она все без утайки рассказывает. Выслушав, он спросил ее только об одном: «Если б Клаус погиб, ты бы стала моей женой?» Она сказала «да». Вилли велел ей молчать – никому ни о чем. От него она узнала, какой опасности подвергает их всех эта история. Что Вера была из евреев, оказывается, Вилли слышал и раньше; ходили слухи – а в таких вещах дыма без огня, как правило, не бывает. Он через несколько дней отправлялся на Восточный фронт. На основании последнего письма от Клауса выходило, что какое-то время они будут соседи. Вилли, во всяком случае, не сомневался в их встрече и даже взялся передать от Веры письмо. Клауса Вилли не встретил…
Отныне он часто давал о себе знать: из Žitomir'a, из Brody, из Тschernobyl’я. В тоне писем, однако, не было ни тени намека на их разговор, на ее «да». На Пасху сорок третьего года он появился на несколько часов в Бад-Шлюссельфельде. До него сюда приезжал Геббельс – принести запоздалые соболезнования. Кунце трепетал. Вера, которая не вышла к нему, перед тем грозила всяческими безумствами. В панике, к приезду рейхсминистра, Кунце повесил у себя огромный портрет Гитлера. Вилли сказал, что если так будет продолжаться дальше – зажигание свечей, систематические наезды ее первого мужа и прочее, то мы пропали. Надо поговорить с Кунце: Веру, как страдающую после гибели сына психическим расстройством, следует поместить в психиатрическую лечебницу. Что касается скрипача, это он берет на себя. Но Кунце, которому она честно рассказала свой разговор с Вилли, даже слышать ни о чем не хотел – только стал ее избегать.
Вилли ранило. Отлежав свое в госпитале, он появляется в доме Кунце. Другой человек, совсем другой: подозрительный, с не знающими покоя желваками на скулах, постоянно пальцами что-то крошит, ломает – невозможно смотреть. Полные ненависти глаза не отводит от нее ни на секунду – как будто она виновата в его ранении. Еще как только он сказал ей, едва приехал, что сумеет ее защитить, что всю жизнь будет ее охранять, у нее мурашки пошли по спине.
Но позвольте, это, конечно, неприятно – несколько изуродованных пальцев. Но объективно, по меркам тех времен, ранение пустяковое, причин для психических травм никаких – он же не пианист.
Да при чем тут рука – она имеет в виду другое ранение, то, которое, может быть, для мужчин самое страшное… (Мне вспомнилось у Даля: потерял яичко, играй желвачком.) Между тем катастрофа по милости Веры разразиться могла в любой момент. Кунце видеть ничего не хочет. Вилли настаивает на том, чтобы что-то предпринять, – в конце концов на карту поставлена судьба и даже жизнь ее сына. Она ни о чем не будет знать. Ему нужно, чтобы маленькая дверь в башенку была открыта. Открыть, а потом закрыть. Ведь мелочь. Ей вовсе не обязательно знать, зачем это все. Она никакого ключа никому не передавала. Это же так просто – открыть и закрыть.
Она действительно старалась не думать зачем – только что это надо для Инго. Потом никогда ни у кого не возникало сомнений в самоубийстве Кунце. И уже сама она была готова поверить в это, забыть про ключ – если бы не Вилли. Ах, если б не было Вилли! Он знал, что делает. Он приковал ее этим к себе, обрек навсегда остаться вдовой лейтенанта Клауса Кунце. Раз он не может стать ее мужем, он будет владеть ею иначе – но он, и никто другой. Так он решил. А про моего деда она, честное слово, ничего не знает, она тогда Вилли даже не спрашивала. Но если б Вера тогда не сбежала, она бы осталась жива. Ее бы госпитализировали, и все. Она сама виновата.