Обмененные головы - Леонид Гиршович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Больше ничего не сказала, вернулась с пистолетом в спальню. Если будешь проверять (кричу я), то учти, что настоящий, в отличие от пластмассового, что-то весит да еще в момент выстрела тряхнет руку, как при дружеском рукопожатии.
Петра не выходила из спальни долго – «переваривала». Когда вышла, то больше мы этой темы не касались – как и других, впрочем. Перебрасывались редкими, ничего не значившими фразами, словно пожилые немецкие супруги на природе. Может быть, она хочет сходить сегодня на «Дочь Иеффая»? Нет. Ключи я оставляю. Если вдруг, мало ли, ей понадобится выйти, она знает, куда их положить. А завтра сделаем вторую пару. Ну, Петрушка, я через три часа вернусь.
Под «Дочь Иеффая» – которую можно было играть на автопилоте, это не кунцевские «Головы» – я размышлял; чувствовал же я себя так, словно на завтра была назначена дуэль. Литературных аналогий – миллион, в подтверждение того, что я не живу как человек, я – читаюсь , я книга и читатель в одном лице. Предстояло больше чем дуэль. Рисовался поединок между старым нацистом и израильским солдатом. Если б тогда, в сорок третьем, над Освенцимом, над Варшавой вдруг появились израильские парашютисты – сколько слез было бы пролито читателями.
Но дуэли не будет. Я снова и снова ставлю себя на их место. Допустим, мне расставляют ловушку: я знаю слишком много, чтобы оставаться в живых, – хотя о главном моем открытии они еще не подозревают, но не важно, достаточно снимка, верней, того, что написано на обороте. Они убийцы, психологических проблем у них нет. Но вот технические? Петра знает, где я, и ждет моего возвращения – я этого скрывать не буду. С другой стороны, снимок все равно не со мной и вообще не у меня, и никакая сила не помешает ему прибыть в Израиль. Нет, жизнь моя застрахована надежно. А что касается торга, то что они мне могут предложить за фотографию, кроме денег, даже очень большой суммы? Зато я бы мог написать книгу – между прочим, тоже не бесплатно. Но прежде всего это бы принесло мне славу. Настоящую славу, несоизмеримую с чьей-то там дирижерской известностью. Скандал, расследование – вплоть до баллистической экспертизы. Для кого-то это обернется катастрофой: для Петры, для этого мальчишки Тобиаса, для Инго. Даже если за давностью лет преступники будут от наказания освобождены, все подробности всплывут.
Это был колоссальный соблазн, и я его не отринул. Я уговаривал себя, что Клюки и Доротею мне не жалко: они постоянно жили под знаком совершенного ими злодейства, такая жизнь все равно ад в преддверье ада – хуже им не будет. А Тобиасу даже лучше выбраться на свежий воздух. (Поймал себя на том, что ни разу не полюбопытствовал, зачем это было сделано. Конечно, разгадка и этого не за горами, раз известно, что было сделано… тогда меня это не волновало. Даже сама постановка вопроса казалась нелепой: что значит искать мотив – зло творит себя не задумываясь.)
Так я рассуждаю, пребывая двумя метрами ниже уровня сцены. Музыка идет, музыка божественная.
Ария Иеффая в конце невероятна. Каждый раз я безотчетно ее жду. Справа стена, завершающаяся отороченным бархатом барьером; слева действуют лбы, головы, бюсты – если певец совсем выдвинется на авансцену, то она ампутирует ему только голени. За барьером публики не видно – но здесь хирургия другого рода. На бархатной опушке может валяться позабытая кем-то кисть, чаще женская, реже мужская. Сегодня это был обрубок вдвойне: у сиротливо лежавшей кисти недоставало нескольких пальцев. [197]
Прежде чем позвонить в собственную квартиру, носком я приподнял половичок – почему-то в полной уверенности, что под ним будет ключ. Нет, Петру я нашел в таком же состоянии, в каком и оставил, если не еще более подавленной – «более убитой» ведь не скажешь: убийство, как и беременность, относительным не бывает. В ней появилась какая-то судорожность – в словах, жестах (все глубже проникает в его тело яд Лернейской гидры – как сказано у Софокла). Ни о какой близости между нами этой ночью не могло быть и речи. Я накормил ее валиумом – который сам принимал одно время, – после чего она до утра спала. В отличие от меня.
Ночь перед дуэлью… (это чувство вернулось снова). Печорин читал Вальтера Скотта; Милый Друг, обливаясь холодным потом, тщетно пытался написать письмо родителям; Коменж «демонстративно» предавался любовным утехам (Мериме); Ленский, студиозус из Геттингена, – совсем мой сосед! – в стихах мечтал о том, как дева красоты прольет полную раскаяния слезу над ранней урной; Галуа накануне гибели сделал великое открытие (это уже ближе ко мне).
Когда за занавеской забрезжил слабый свет, я отложил Борхеса – остановившись на рассказе «Das verborgenе Wunder» [198] , Борхес ведь не переведен на русский. Сунул закладку – дочитаю потом. Пошел варить кофе. Можно сказать, что последний день в этой истории начался.
Он начался с события совершенно экстраординарного для меня, которого одного бы хватило, чтобы стать переживанием «всерьез и надолго». Я явился в театр. Как ни в чем не бывало сажусь рядом с Шором. Будучи оркестрантом старого закала, Шор своим профессиональным прилежанием оставлял меня далеко позади: он отщелбанил хиндемитовскую фугу на память, наверное, в девяносто ноток из ста попав. Я развел руками. Шор явно благодушествовал, его седые лохмы, обрамлявшие бледно-розовую, цветом совершенно младенческую плешь, торжествующе стояли – как усы у какого-нибудь заядлого бретера. Тут выясняется причина его хорошего расположения духа. Швабская задница наша так рукой шевельнуть и не может. Он, говорят, уже и к колдуну ходил. В гипс сегодня кладут. Выходит, Гротеску и тут счастье привалило? Нет, что я, смеюсь – чтоб Гротеску дали концертом дирижировать? Кого-то там пригласили. И появляется Ниметц. Я не понял вначале, откуда я знаю человека, которого он подводит к дирижерскому пульту – с партитурой и палочкой в руках. В последний раз Лисовского я видел укладывающим в багажник Иринин чемодан.
Хлопнув несколько раз в ладоши, Ниметц просит внимания. Болезнь господина Лебкюхле не позволяет ему дирижировать предстоящим концертом – его руке необходим абсолютный покой. В поисках равноценной замены… снова хлопанье в ладоши, он просит тишины (слово «равноценная» вызвало оживление). В поисках равноценной замены нашему интенданту пришлось вчера вечером основательно потрудиться, но, к счастью, не напрасно. Он, Ниметц, рад представить нам Валерия Лисовского. Струнная группа вежливо застучала смычками. Господин Лисовский только что с успехом поставил в Тонхалле, в Цюрихе, «Желтую конницу» Су Кинсына – которая нам в следующем сезоне тоже предстоит… дамы и господа, пожалуйста, тихо.
Между прочим, обратясь к Лисовскому, Ниметц замечает, что их концертмейстер – его соотечественник, и указывает на меня, как будто я свободный столик. Лисовский доброжелательно вскидывает брови: удивление и приветствие разом – и тут же забывает обо мне: он уже в работе. Добрый день. Хиндемит, третья часть, «Искушение святого Антония». Не быстро.
Это трудная вещь – она поглощает мое внимание; но в разрывах его, как небо среди туч, мелькала то та, то иная мысль. Знал он, что я здесь, или нет? Ну конечно, знал – ко мне ведь явился этот субъект из еврейской общины за согласием на развод (вот тогда-то я и принимал валиум). Но к чему это все? К чему понадобилось на мою голову обрушивать еще и это испытание сегодня – разве мало того, что мне предстоит? Пока он возится с духовыми, я подумал, что Ирина тоже, может быть, сейчас здесь. Чем ей заниматься, как не путешествовать по миру вместе с мужем? Следовательно, она будет на концерте – вон в той ложе, прямо против моих глаз. В это время он говорит «tutti», и мой вздох, граничащий со стоном, бесследно исчезает в мощной «Аллилуйе» медных.
Руки дирижера постоянно присутствуют в поле твоего зрения. Насчет этих рук я мог бы мучительно пофантазировать. И кто говорит, что я этого не делал. Только музыка, что в этот момент звучала, только она одна была на моей стороне, как бы говоря: «Сим победиши» [199] . Ну и потом, сложный нотный текст был чем-то вроде истязания плоти (коему подвергал себя знаменитый египетский анахорет).
В перерыве, долгожданном, как новокаиновый рай для больного, я заглянул в конторку Ниметца. Там его не оказалось – значит, в кантине. Этот боров стоял у стойки с бокалом пива – десятым? пятнадцатом? – среди себе подобных, разве что помельче, и все они покатывались со смеху. Я взял пива и сделал вид, что я такой же. А знаю ли я Лисовского? Он ведь тоже из России и сейчас живет в Израиле. Лебкюхле себе подыскал подходящую замену – и новый взрыв пенно-пивного хохота. Я должен был безоговорочно разделить их восторги моим земляком – вполне искренние, без оглядки на меня. Лисовский и правда был как дирижер на порядок выше провинциального князька Лебкюхле, но, главное, гастролер с симфонической программой, если он не совершенный нуль, всегда в фаворе у оркестра, который тут же начинает сравнивать его со своим, уже много лет храпящим бок о бок в постели, законным шефом. Разумеется, что сравнение не в пользу последнего.