Мыс Доброй Надежды - Елена Семеновна Василевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Казичек, сыночек…» — только и повторяет мать. И больше ни слова.
«Как же так, сынок? — И отец — руки трясутся, голова трясется. — Откуда ты? Где был?»
А у меня у самого слова не вырвешь. Стою — и все тут. Нету слов!
Откуда только узнали, набежали соседки, родня. Сестра моя старшая с мужем, с дочкой. Повисла на мне, плачет: «Казичек, братик…»
Не поверишь, пробыл я там два дня. Кажется, радость какая, а у нас слезы, море целое… — усмехнулся солдат.
— От радости, брат, — заверил шофер.
— И тут телеграмма.
— Взял бы да и не поехал. Я бы так с места не тронулся. Не засудят, не бойся. Ты же денег у них не брал?
— Не брал! Да не в том дело. Договор подписал, чье-то место занял. Отец тоже говорит: «Езжай, уладь все». А мать наказывала: «Проси, чтобы договор расторгли». Вот и еду, расскажу все как на духу. А иначе нельзя. У меня, брат, родители такие — не разрешат самовольничать.
По тому, с какой гордостью произносил он эти непривычные ему слова «мать» и «отец», «родители», можно было представить всю меру его нежданного счастья.
И все же его не оставляла мысль: сумеет ли отменить договор, который не в силах сейчас выполнить?
— Не тревожься, — заверял водитель, — там же, на вербовке, тоже люди. Не могут не понять. Такое дело! Это же надо!..
Давно уже показались огни Минска. Морозный вечер расшил звездами бездонность неба, вытряхнул из темного рукава золотой рог месяц, звонкой изморозью окутал город.
— Вот и прибыли! — первым нарушил молчание шофер. — Ты смотри, сделаешь дела, приходи ночевать. В Пушкинский поселок. Спросишь, где Костик-шофер живет, меня там каждый знает.
— Спасибо, я к Владеку. Он на Тракторном, на улице Олега Кошевого. Вот еще будет встреча! Он пока не в курсе. И сестра замужняя, самая из нас старшая, в Горьком. И к ней в гости потом поеду.
Он был счастлив, как ребенок.
— А теперь остановись, браток. Спасибо, что подвез.
И протянул водителю деньги, но тот всерьез обиделся.
— Будешь раскидываться, когда заработаешь. Пока что на солдатском пайке. Самому нужны.
— У меня еще есть. Мама дала на дорогу.
— Ну, счастливо, солдат!
1957
ВЕЧНАЯ ТЕМА
«Мертвый час» в старом тенистом парке коротали трое: летчик гражданского флота Соколов, молодой, русоволосый, лет тридцати, с румянцем во всю щеку, актер Громов-Дарьяльский, худой, чем-то, особенно в профиль, смахивающий на врубелевского Демона, и, наконец, хирург Анищенко, коренастый, широкоплечий силач с лицом и могучей шеей цвета обожженного кирпича.
Стояла та пора жатвы, когда солнце, кажется, все еще палит во всю мочь, но это только так кажется. Нет уже недавней силы в его лучах — вытянуло, выпило ее лето.
Соколов, в белых чесучовых штанах и голубой майке, лежал на спине, подстелив под голову газету. Громов-Дарьяльский и Анищенко, оба в полосатых пижамах, разместились тут же. Первый сидел, обхватив колени костистыми руками, и курил. Второй лежал на животе, лицом вниз.
Как и обычно, когда у людей нет никакого дела и обязанностей (которые они с легким сердцем перекинули на плечи своих сослуживцев и сейчас вспоминают об этом не иначе как добродушно усмехаясь — мол, кого-то перехитрили), разговоры и споры чаще всего велись отвлеченные, философские. Ничего общего они не имели или, во всяком случае, были весьма далеки от того, чем каждый из них жил одиннадцать месяцев в году.
На этот раз беседа зашла на вечную тему: о любви, о женщинах, о верности.
— Считать, что все женщины стоят одна другой и ни одна не умеет любить по-настоящему и быть верной, это вы перехватили, уважаемый наш трагик. Просто вам не особенно повезло в жизни.
На крупных губах Соколова мелькнула улыбка человека, вполне удовлетворенного и жизнью, и собственной судьбой. Он был всего с год как женат, и друзья по санаторию, подтрунивая над ним, называли его не иначе как «наш молодожен».
— Бросьте, юнец, — отмахнулся Громов-Дарьяльский. — Это вы такой правоверный, покуда состоите в молодоженах. А вот перейдете в другую стадию, поживете еще несколько годков, другую арию запоете. Смею заверить вас, что ангел, которому вы ежедневно сочиняете любовные послания, еще выпустит свои коготки.
Безнадежный, по мнению всех знакомых, холостяк, актер где-то в глубине души страшился этих тяжких пут — семьи и к так называемому женскому вопросу относился не иначе, как скептически.
— Уверен, что вы ошибаетесь, — оскорбленно возразил Соколов.
— А что думает комиссар? — и актер, иронически улыбаясь, повернулся к хирургу.
Ходили слухи, что у доктора была какая-то давняя романтическая история: не то он сам, не то его оставила женщина, которую он очень любил. Однако он никогда не вспоминал об этом даже в мужской компании и, когда речь заходила на такие темы, держался столь неприступно замкнуто, что никто не отваживался на расспросы. Доктор отозвался не сразу, даже не переменил позы, как лежал ничком, так и остался.
— Каждый меряет на свой аршин, — неохотно, как в бочку, прогудел он.
— А если конкретнее, Иван Сергеевич? — Соколов приподнялся, опершись на локоть.
— По-всякому случается. Случается иногда в жизни такое, что сам черт себе рога сломает. Не разберется, — при последних словах хирург как-то упрямо, рывком оторвал тяжелую голову от земли и обвел взглядом собеседников.
Загорелое грубоватое лицо его принадлежало к тому типу лиц, когда о человеке ничего не можешь сказать: например, что глаза его — зеркало души. Нет, на лице доктора ничего нельзя было прочитать.
И летчик, и актер, уже привыкшие за месяц к самым неожиданным переходам в поведении своего приятеля, встрепенулись, уловив в тоне его какой-то обещающий оттенок. И они не ошиблись.
— Я не женолюб, и женская юбка не способна закружить мне голову так, как, предположим, это может произойти с вами, молодой человек, — и доктор кивнул летчику. — Я встречал самых разных женщин, нагляделся немало на всю эту верность, неверность и скажу вам, если это интересует вас, вот что: не всякую женскую неверность можно осуждать, кидать в нее камнем. И, наоборот, иная верность гроша ломаного не стоит.
— Туманно, доктор, — жуя в зубах потухшую папиросу, вытянулся на траве Громов-Дарьяльский.
— Ничего, поймете, — равнодушно откликнулся доктор и, перевернувшись на спину, закинув руки за голову, начал каким-то незнакомым, помягчевшим голосом: — Год назад я был свидетелем одной, как говорится, недозволенной любви. Сразу трудно было разобраться в своем отношении к этому, а потом, когда понял, сообразил, что завидую ему… Хотя,