Мыс Доброй Надежды - Елена Семеновна Василевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не потесню?
— В тесноте, да не в обиде, — отозвался шофер, веселый, словоохотливый паренек, большой охотник до всяческих дорожных приключений. — Мало, что весна в календаре значится, ты, брат, — повернулся он к солдату, — в своих наркомовских недолго бы попрыгал тут, на дороге… Во как забирает к ночи… И автобус не раньше чем через час пройдет.
— Морозит, — согласился солдат. — Я уже сколько жду, насквозь продрог.
Он был среднего роста, худощавый, неширокий в плечах, с виду совсем еще мальчишка. Но его манера держаться — сдержанно мужская, немногословная — выдавала человека взрослого. Это бросалось в глаза с первого взгляда.
Солдат молчал и скупо поддерживал беседу, без которой никак не мог обойтись шофер. Отвечал на вопросы, сам ничем не интересовался.
Смуглое, иссеченное ветром лицо, несколько даже суровое для такого молодого парня, было озабоченным, удрученным. Строгие, без улыбки, глаза смотрели из-под черных, почти сомкнутых бровей в окно, на дорогу, лентой летящую вперед.
— Далеко топаешь? — осведомился водитель.
— В Минск.
— А погоны куда девал?
— Сдал уже.
— Значит, подчистую, отвоевался?
— Демобилизовался.
— Кра-сота! — кивнул шофер. — Сам был рядовым, знаю, как школят! Правда, и там баранку крутил. А ты, верно, по-пластунски?
— Да нет, электрик, — коротко ответил солдат. — И с этой штукой, — он кивнул головой, указывая на руль, — тоже дело имел.
— А-а-а… — Голос шофера звучал уважительно. — А я решил… — Однако что он имел в виду, не сказал, перевел речь на другое: — Ну, а сейчас куда думаешь податься? В Минск, на работу устраиваться?
— Да нет, — решительно отверг это предложение солдат. — На целину завербовался.
— Фью-у! — даже присвистнул шофер. — Неужто тут, в Белоруссии, у себя дома, не нашлось бы дела? Родители в колхозе небось? Там, что ли, электрики не нужны или наш брат водитель, раз и в этом кумекаешь? Чудак!
— Давно я это решил. Давно задумано. А теперь вдруг так обернулось все, что и не пойму, как быть…
— Что, старики хвост накрутили?
— Да нет, — первый раз за всю дорогу как-то странно усмехнулся солдат. — Родителей своих я только вчера впервые повстречал.
— Как же это так, не возьму в толк… — удивленно протянул шофер. И действительно, такое сообщение могло привести в замешательство кого угодно.
— А вот так… Как потерял их в сорок первом, так до позавчерашнего дня считал, что нет их у меня, что остался я один как перст… А позавчера дознался, что и родители есть, и брат, и сестра… И что вообще я…
— Загадки загадываешь, друг! Сам черт у тебя не разберется.
— Я и сам не разобрался — столько людей в моей жизни объявилось за эти дни.
— Так ты расскажи, браток, — надеясь услышать что-то необыкновенное, без всяких уловок, простодушно попросил шофер. — Ты же словно второй раз на свет родился.
— Пожалуй, что так…
— Закури, — предложил шофер, быстро одной рукой привычно управляясь с коробком спичек и папиросами, — как по рельсам слова покатятся…
— Спасибо. Не курю.
Солдат долгим взглядом окинул белую, всю в снегу дорогу, бегущую за стеклом, низкое, ясное от мороза небо и вздохнул.
— Было мне тогда года четыре. Жили мы под Радашковичами. За несколько дней до войны отвезла меня мать в Пуховичский район, к деду. Только обратно вернулась, а тут война… Сейчас и не скажу, когда пришли туда, в Пуховичи, немцы. И что там делалось. Помню только: много машин — танков или грузовиков, не знаю. Не знаю и чьи были машины, наши или немецкие… Хорошо помню другое, когда нас — целую кучу детей — везли куда-то на поезде. За окнами все лес да лес… И очень есть хотелось. Откуда у нас в вагоне взялся хлеб, тоже не помню. Долго я охотился за ним, все ждал минутки, чтобы стащить. Наконец… И хоть били меня за тот кусок нещадно, до сих пор помню, какой он был вкусный, и запах его тоже помню.
Привезли в Литву и запихали нас в какой-то длинный, мрачный барак с узкими окнами. В детский приют. Мало кто из этого приюта на собственных ногах вышел. Били, сутками не давали есть и в карцер сажали в склеп, где и крысы, и летучие мыши водились. Но страшнее всего — это когда выстраивали в шеренгу под приютскими окнами и немецкий доктор с сестрой медицинской отбирали самых здоровых.
Не знаю, сколько раз брали у меня кровь, знаю только, что приносили обратно бесчувственным. Не раз и не два. Кровь нашу отдавали раненым немцам.
Солдату были мучительны эти воспоминания, и он избегал подробностей.
— В июле сорок четвертого, когда наши вошли в этот городок, приют впервые получил вдоволь хлеба. Наши пошли дальше — гнали немцев, и скоро появились в приюте люди в штатском. Несколько дней мыли нас, скребли, а потом опять усадили в вагоны и увезли из этого проклятого места. Сначала был в детдоме под Ганцовичами, потом перевели в Барановичи. Там семилетку окончил, там работал, оттуда и в армию…
— А родителей что, не искал? — искренне удивился шофер.
— Все забыл. И их, и себя.
— Что у тебя за башка? Я так с трех лет все помню! — похвалился шофер.
— Может, и твоя была бы такая, если бы ее столько раз били, — не обиделся солдат. — Все забыл. Будто и не было ничего и никого. Голова как пустой горшок. И фамилию не свою ношу, дедову — Змачинский.
— Поляки вы?
— Дед и мать поляки. А отец… Еще толком ничего не успел узнать.
— Так чего ж тебя черт унес так быстро? Шалопут ты, брат, вижу я, — сокрушался шофер.
— Говорю же — завербовался. А как узнал у тетки, что родители у меня есть, оставил там, в конторе, их адрес, если потребуется вдруг ехать, дать телеграмму. Вот вчера и пришла.
— Стой, стой! А тетка откуда взялась? Ты же говорил — один на свете.
— Так и тетка только теперь нашлась! — воскликнул солдат. Пока он рассказывал, лицо потеплело и глаза светились по-детски счастливо. — И тетка обнаружилась. И брат двоюродный. Ты слушай, как все было-то… Только не перебивай. А то перепутаю. Столько всего — и так вдруг…
— Ладно, дуй. Только не тяни, а то не успеешь до Минска, — поторапливал сгоравший от любопытства парень.
— Про тетку я узнал уже тут, на месте, в Минске, на вербовочном пункте. Выкликают нас по списку, и слышу: «Змачинский, Бронислав!» — «Есть». И встает хлопец, такой же примерно, как я, по возрасту, такой же черный, как и я, потом меня выкликают: «Змачинский». Я тоже встаю.