Новый Мир ( № 7 2010) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голод не располагает к бунту. Голодающий человек занят поиском пищи, а не изъявлением социального протеста. Не случайно трагически знаменитый своими масштабами и последствиями голод в Поволжье, начавшийся было с крестьянских волнений (январь 1921 года), так и не привел в итоге к серьезным социальным катаклизмам. Основные события развивались по совершенно бескровному, хотя оттого не менее страшному сценарию: тысячные толпы голодающих молча осаждали исполкомы Советов и комитеты партии, «словно в ожидании чудесного появления кормежки», по словам одного из очевидцев. «Нельзя разгонять эту толпу, где каждый день умирают десятки человек», — замечает далее свидетель. Конечно, смерть от истощения на пороге у хозяев нового миропорядка — тоже форма протеста, но революции делаются не так.
Представление о том, что русская революция 1917 года являлась борьбой «голодных против сытых и пресыщенных», — один из ключевых мифов отечественной новейшей истории. Эта популярная формула, апеллируя к базовым фобиям и элементарному чувству справедливости, в первую очередь призвана была укрепить в массовом сознании представление о легитимности государственного переворота. Неудивительно, что молодое советское искусство сразу же принялось активно тиражировать соответствующий взгляд на революционные события, попутно отрабатывая механизмы «правильной» подачи материала.
Поводом к восстанию на броненосце «Потемкин», в интерпретации Сергея Эйзенштейна, становится конфликт гастрономический: матросов пытаются накормить борщом, сваренным из испорченного мяса. Значимость этой детали киносюжета хорошо почувствовал Виктор Шкловский, революционер и в политике и в науке. В написанной им биографии Эйзенштейна содержится следующий комментарий к фильму «Броненосец „Потемкин”»: «Сцена восстания найдена, очищена от случайностей. Она сама представляет собой революцию в миниатюре, структура которой выявлена, потому что все лишнее отделено. Она начата тихо, ссорой из-за борща. Люди едят хлеб с консервами и не хотят есть борщ из гнилого мяса. Покупают консервы. Но от них точно требуют, чтобы они съели этот борщ из гнилого мяса. Неправомерность требования очевидна. Революция законна» [3] .
Шкловский точно прослеживает логику сцены восстания, однако последнее его утверждение сомнительно. Декларируемая «законность» революции в значительной степени дискредитирована демагогической подменой, совершенной авторами фильма «Броненосец „Потемкин”». Изобилие (у матросов есть запасной вариант еды) преподносится революционным пиаром как голод. На груди убитого во время бунта матроса, оставленного соратниками на молу в одесской гавани, зритель видит табличку: «Изъ-за ложки борща». Эта фраза мгновенно превращает вполне, по всей видимости, хорошо питающегося моряка, который может позволить себе презрительно отказаться от недостаточно добротного казенного харча, в голодающего страдальца. Чтобы просто хотя бы соответствовать сюжету фильма, текст явно должен быть иным. Например: «Из-за упрямого нежелания есть борщ». Последний вариант, по всей видимости, намного ближе к реальной прокламации, составленной мятежными моряками, чем «исторически достоверная» трактовка Эйзенштейна. Корней Чуковский, очевидец одесских событий июня 1905 года, в своем дневнике почти дословно цитирует этот текст: «На конце мола — самодельная палатка.
В ней — труп, вокруг трупа толпа, и один матрос, черненький такой, юркий, наизусть читает прокламацию, которая лежит на груди у покойного: „Товарищи! Матрос Григорий Колесниченко (?) [4] был зверски убит офицером за то только, что заявил, что борщ плох… Отмстите тиранам. Осените себя крестным знамением (— а которые евреи — так по-своему). Да здравствует свобода!”» [5] .
Впрочем, переписанная прокламация — это частность. Главное лукавство Эйзенштейна в другом: он представляет спор из-за качества пищи как действительную причину восстания, в то время как это был в самом ббольшем случае только повод. Существуют свидетельства, согласно которым пресловутое якобы червивое мясо матросами «Потемкина» было впоследствии благополучно
съедено. Так это или нет, абсолютно верно одно: дело было совсем не в мясе.
Формула «голодные против сытых» должна соответствовать реальности, даже если «голодные» не так уж голодны, а «сытых» приходится кормить вопреки их воле. Насильственное кормление малосъедобной пищей, теперь уже в качестве первого революционного деяния, изображает Артем Веселый в романе «Россия, кровью умытая»: под угрозой расправы начальник хозяйственной части полка вынужден съесть «кукурузной каши бачок на шестерых», к тому же какой-то шутник «догадался» подмешать в кашу ружейного масла [6] . Ситуация в романе Веселого представляет собой зеркальное отражение Эйзенштейнова кулинарного инцидента: в то время как в фильме «Броненосец „Потемкин”» жертвами пищевой агрессии являются «низы», у романиста та же роль отводится «верхам». В свете подобных примеров вся динамика революционных событий рискует быть сведена к ответу на вопрос: «Кто кого накормит несъедобной дрянью?»
Кто кормит, тот и прав — это максима родом из детства. Кормление — прерогатива старшего и сильного. Гастрономические сюжеты эпохи бурь и потрясений как нельзя лучше позволяют увидеть, что революция есть предприятие инфантильное. В одном из своих измерений она представляет собой осуществление заветной детской мечты поменяться местами с родителями. Абсурдность и вопиющая жестокость многих эпизодов революции не могут быть адекватно поняты без учета атмосферы веселого карнавала, праздника разгулявшегося детства, которую она порождает. Смена ролей в ситуации кормления — одно из условий игры во взрослого.
Карнавальная амбивалентность первых лет истории советского государства не допускает никакой однозначности, поэтому попытка закрепить за враждующими сторонами тот или иной ярлык — будь то «голодные» или «сытые» — представляет собой откровенный идеологический ход. Период 1920-х — начала 1930-х годов превратил перверсию, в том числе и в гастрономических пристрастиях, в норму, и это правило распространяется на всех участников революционных и последующих событий. Одна из характерных аномалий эпохи заключается в том, что и недоедание и пресыщенность порождают одни и те же формы пищевого поведения, так что порой очень трудно провести границу между тем и другим.
В рассказе «Сорок первый» (1924) Борис Лавренев описал один из эпизодов времен Гражданской войны. Остатки разбитого отряда комиссара Евсюкова без всяких припасов пересекают пустыню Каракум. В киргизском ауле погибающих от голода красноармейцев щедро угощают пловом: «Ели жадно, быстро, давясь. Животы вздулись от жирного плова, и многим становилось дурно. Отбегали в степь, дрожащими пальцами лезли в горло, облегчались и снова наваливались на еду» [7] .
Обжорство, порожденное голодом, или обжорство, порожденное страхом перед голодом, — разница, в общем-то, несущественная. В период продразверстки, а потом и в период создания колхозов в деревнях разыгрывались почти древнеримские пиршественные оргии. В романе «Горы» (1933) В. Зазубрин изобразил такой «пир во время чумы». Герой романа вспоминает:
«— В двадцатом годе, в самую разверстку довелось мне мимоездом побывать в Верхне-Мяконьких у своего шуряка Аристарха Филимоныча. Заезжаю и вижу: в ограде у него прямо страсти господни. Шуряк с ножом, кум его Омельян с ножом, баба с топором. Один свинью супоросную пластат, другой ягушек режет, баба гусям головы рубит. Кровища хлещет, перо летит, гагаканье, визг. Я спрашиваю: „Чего, мол, ты робишь?” — „А не говори, Андрон Агатимыч. С переписью завтра придут”. <…> Созвал он меня в избу. На столе полная чаша, ровно в праздник, а дело было в пост, перед рождеством.
Я говорю — грех. Он мне: „Ешь, Агатимыч, все равно коммунисты заберут”. Вся семья его, родова и знакомство ели аж до блевотины. На улку выбегут, поблюют и опять за стол, только бы продукцию унистожить» [8] .
Новая волна пиров отчаяния прокатилась по стране в конце двадцатых — начале тридцатых годов. В «Поднятой целине» (1932) М. Шолохов предпочел сдобрить трагические обстоятельства изрядной долей юмора. Организация колхоза в Гремячем Логу сопровождается уничтожением половины поголовья рогатого скота: «„Режь, теперь оно не наше!”, „Режьте, все одно заберут на мясозаготовку!”, „Режь, а то в колхозе мясца не придется кусануть!” — полез черный слушок. И резали. Ели невпроворот. Животами болели все, от мала до велика. В обеденное время столы в куренях ломились от вареного и жареного мяса» [9] . Далее повествование плавно соскальзывает в область комического: в исполнении деда Щукаря драма коллективизации оборачивается фарсом.