По морю прочь - Вирджиния Вулф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– «Помилуй меня, Боже! – читал он. – Ибо человек хочет поглотить меня; нападая всякий день, теснит меня… Всякий день извращают слова мои; все помышления их обо мне – на зло. Собираются, притаиваются, наблюдают за моими пятами… Боже! Сокруши зубы их в устах их; разбей, Господи, челюсти львов! Да исчезнут они, как вода протекающая; когда напрягут стрелы, пусть они будут как переломленные» [55] .
В жизни Сьюзен ничто не соответствовало этим строкам, и к языку она никакой любви не испытывала, поэтому давно перестала обращать внимание на подобные слова, но тем не менее слушала их с тем же бездумным почтением, какое у нее вызывали читаемые вслух монологи Лира. Ее разум был все так же безмятежен и воздавал хвалы ей самой и Богу, то есть торжественному и приятному порядку вещей во Вселенной.
Однако, судя по лицам большинства молящихся, особенно мужчин, их побеспокоило внезапное вторжение древнего дикаря. Они приобрели более мирской и критический вид, слушая несвязные речи смуглого старика в набедренной повязке, который, яростно жестикулируя, возносил проклятия у костра посреди пустыни. Вслед за этим опять зашелестели страницы – как на уроке, – и они прочли немного из Ветхого Завета о выкапывании колодца, очень походя при этом на школьников, которые, закрыв учебники французской грамматики, переводят несложный фрагмент из «Анабасиса» [56] . Затем они вернулись к Новому Завету, к печальному и прекрасному образу Христа. Пока вещал Христос, они опять попытались приладить его понимание жизни к тому, как жили сами, но, поскольку люди они были весьма непохожие друг на друга – кто практичен, а кто честолюбив, кто глуп, а кто неистов и жаждет нового, кто влюблен, а кто давно оставил позади все желания, кроме стремления к комфорту, – со словами Христа они обращались очень по-разному.
По их лицам казалось, что большинство не предпринимает вообще никаких умственных усилий: они сидели, удобно откинувшись на спинки, и воспринимали звучавшие слова как воплощение благости, совершенно так же, как какая-нибудь усердная рукодельница видит красоту в пошлом узоре на своей салфетке.
А Рэчел, по той или иной причине, впервые в жизни слушала священника критически – вместо того чтобы погрузиться в обволакивающее облако приятных ощущений, слишком знакомых, чтобы их обдумывать. Пока мистер Бэкс зачитывал свой текст, непривычно переходя от молитвы к псалмам и далее к хроникам, а затем к поэзии, Рэчел ощущала себя очень неуютно. То же самое она переживала, когда ей приходилось слушать несовершенную музыкальную пьесу в плохом исполнении. Рэчел всегда страдала и злилась на неуклюжую бесчувственность дирижера, который неверно расставлял акценты, досадовала на толпу в концертном зале, покорно и безмолвно одобрявшую то, в чем ничего не понимает и до чего ей нет никакого дела; так и теперь она страдала и злилась на полузакрытые глаза и поджатые губы, и атмосфера натужной торжественности только усиливала ее раздражение. Люди вокруг нее притворялись, будто чувствуют то, чего они не чувствовали; где-то наверху парила идея, которую никто из них не мог уловить, а лишь делал вид, что улавливает, – прекрасная идея, похожая на бабочку, неизменно ускользающую от ловца. Рэчел представляла себе одну за другой большие, жесткие и холодные церкви мира, в которых бесконечно предпринимались ложные усилия и повторялись заблуждения, – огромные здания, заполненные бесчисленными мужчинами и женщинами, неспособными ясно видеть и в конце концов оставлявшими попытки что-либо разглядеть, покорно, с полузакрытыми глазами и поджатыми губами, погружавшимися в безмолвное соглашательство. Эта мысль досаждала ей так же, как мутная пелена, всегда рано или поздно возникающая между глазами и печатной страницей. Рэчел изо всех сил постаралась избавиться от пелены и найти в службе что-либо достойное поклонения, но не смогла, потому что ей мешали голос мистера Бэкса, речи которого ложно представляли идею, и бессмысленное овечье бормотание прихожан, подобное шороху падающих мокрых листьев. Эти попытки были утомительны и чреваты унынием. Рэчел перестала слушать и уставилась на сидевшую рядом женщину, сестру милосердия из больницы. Лицо той выражало благочестивое внимание, доказывавшее, что она, во всяком случае, получает удовлетворение. Однако, присмотревшись, Рэчел пришла к выводу, что сестра лишь объята безмолвным соглашательством и что удовлетворенный вид – вовсе не результат блаженного осознания Бога в себе. И действительно, как могла она осознать что-либо далеко выходящее за рамки ее личного опыта – женщина с таким невыразительным лицом, с красной круглой физиономией, на которой банальные занятия и дрязги прочертили морщины, эта женщина, чьи водянисто-голубые глаза смотрели вяло, без всякого намека на индивидуальность, чьи черты были смазаны, бесчувственны и грубы. Ее восхищало нечто мелкое, благопристойно-чопорное, она цепко держалась за это, о чем свидетельствовал упрямый рот – рот усердного моллюска-прилипалы; ничто не оторвет ее от ханжеской веры в собственную добродетельность и добродетельность ее религии. Она и была моллюском, чья чувствительная сторона прилипла к скале, и поэтому все свежее и прекрасное для нее навеки умерло. Лицо этой прихожанки отпечаталось в сознании Рэчел и вызвало у нее настоящий ужас; вдруг она поняла, что имели в виду Хелен и Сент-Джон, заявляя о своей ненависти к христианству. С неистовостью, которая теперь сопровождала все ее чувства, Рэчел отвергла все, во что до тех пор безоговорочно верила.
Тем временем мистер Бэкс дошел до середины второго отрывка. Рэчел посмотрела на него. Он был общительным человеком с мягкими губами и приятными манерами, о нем вполне можно было сказать, что он очень добр и прост, хотя и не умен, но Рэчел была не в том настроении, чтобы уважать кого-либо за такие качества, поэтому она рассматривала его, как будто он – воплощение всех недостатков своего богослужения.
В задней части часовни сидели рядом миссис Флашинг, Хёрст и Хьюит – в совершенно другом расположении духа. Хьюит, вытянув перед собой ноги, разглядывал крышу; поскольку он никогда не пытался подогнать богослужение под какие-то свои чувства или мысли, он мог без помех наслаждаться красотой языка. Сначала его внимание занимали случайные предметы – прически женщин, сидевших перед ним, свет на лицах, затем слова, которые казались ему восхитительными, а потом – более туманно – личности прихожан. Но когда он вдруг заметил Рэчел, из его головы вылетели все мысли, кроме одной – о ней. Псалмы, молитвы, литания, проповедь сошлись в один мелодичный гул, который прекращался, потом возобновлялся, иногда повышаясь в тоне, иногда понижаясь. Хьюит попеременно смотрел на Рэчел и на потолок, но на лице его отражалось не то, что он видел, а то, о чем он думал. И собственные мысли почти так же болезненно терзали его, как Рэчел – ее мысли.
В начале службы миссис Флашинг обнаружила, что взяла Библию вместо молитвенника, и, поскольку она сидела рядом с Хёрстом, она стала подглядывать ему через плечо. Он невозмутимо читал тонкую книжку в голубом переплете. Не различив буквы, миссис Флашинг наклонилась поближе, и Хёрст предупредительно положил книгу перед ней, указав на первую строку греческого стиха, а потом на перевод на противоположной странице.
– Что это? – шепотом полюбопытствовала миссис Флашинг.
– Сапфо, – ответил он. – И перевод Суинберна – лучшее из всего, что было написано.
Миссис Флашинг не могла упустить такую возможность. Она проглотила «Оду к Афродите» во время литании, с трудом удерживаясь от вопроса, когда жила Сапфо и что еще у нее стоит почитать. Она умудрилась закончить чтение одновременно со словами «…в отпущение грехов, воскресение из мертвых и в жизнь вечную. Аминь».
Тем временем Хёрст достал конверт и начал что-то писать на нем. Когда мистер Бэкс взошел на кафедру, Хёрст закрыл Сапфо, заложив томик конвертом, поправил очки и со вниманием воззрился на священника. На кафедре тот выглядел очень крупным и толстым; в свете, падавшем сквозь неокрашенное, но зеленоватое окно, его лицо казалось гладким и белым, как гигантское яйцо.
Он оглядел лица, смиренно обращенные к нему, хотя среди молящихся были люди, годившиеся ему в бабушки и дедушки, и с особой значительностью приступил к проповеди. Ее идея состояла в том, что гости этой прекрасной страны, хотя они приехали только на отдых, облечены долгом перед местным населением. Проповедь, по правде говоря, не слишком отличалась от передовицы на общие темы в еженедельной газете. Гладкая и многословная, она перетекала от одного подзаголовка к другому, проводя мысль, что все люди под кожей весьма походят друг на друга, – это иллюстрировалось сходством игр, в которые играли местные мальчики и мальчики на улицах Лондона, а также утверждением, что мелочи сильно влияют на людей, особенно на аборигенов. Например, близкий друг мистера Бэкса говорил ему, что успех нашего правления в Индии, в этой обширной стране, во многом зависел от строгого кодекса вежливости, который англичане установили в общении с аборигенами; из этого был сделан вывод, что мелочи не всегда малы, и далее почему-то последовали рассуждения о добродетели сострадания, особенная необходимость в которой ощущается именно сейчас, в эпоху экспериментов и перемен – взять хотя бы аэроплан и беспроволочный телеграф, – и трудности сейчас встречаются такие, какие были не знакомы нашим отцам, но которые всякий, кто называет себя человеком, не может оставить без разрешения. Здесь мистер Бэкс добавил религиозности и с невинной хитростью свел дело к тому, что все это налагает особые обязанности на ревностных христиан. Сейчас люди склонны говорить: «А, этот человек? Он священник». Мы же хотим, чтобы они говорили: «Он хороший человек», – другими словами: «Он брат наш». Мистер Бэкс призвал своих слушателей общаться с людьми современного типа, разделять их многочисленные интересы, чтобы постоянно напоминать им: сколько открытий ни будет сделано, одно открытие навсегда останется непревзойденным, и оно так же необходимо самым преуспевающим и блистательным из них, как оно было необходимо их отцам. В этом деле могут помочь и самые скромные из нас; самые незначительные мелочи способны оказать влияние (тут мистер Бэкс окончательно перешел к пастырской манере, обращаясь, по-видимому, прямо к женщинам, поскольку обычно они в основном и составляли его аудиторию и он привык указывать на их обязанности во время своих мирных духовных кампаний). Не вдаваясь в более конкретные рекомендации, он перешел к эффектной концовке, перед которой сделал глубокий вдох и выпрямился: