По морю прочь - Вирджиния Вулф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед ее глазами встала гостиная в родном доме. Это была большая и длинная комната с квадратным окном в сад. Вдоль стен – зеленые плюшевые стулья; тяжелый резной книжный шкаф со стеклянными дверцами; но главное впечатление создают выцветшие покрывала на диванах, широкие бледно-зеленые поверхности и корзины с выпадающим из них вязанием. На стенах висят репродукции старых итальянских мастеров, виды венецианских мостов и шведских водопадов, которыми много лет назад любовался кто-то из членов семьи. А еще – один-два портрета чьих-то отцов и бабушек и гравюра, изображающая Джона Стюарта Милла, с портрета кисти Уоттса [49] . Комната лишена определенного характера, ее нельзя назвать ни типичной и откровенно пошлой, ни особенно изысканной, ни по-настоящему удобной.
– Но это вам не слишком интересно, – сказала Рэчел, подняв глаза.
– Боже правый! – воскликнул Хьюит. – Мне в жизни еще не было так интересно.
Рэчел поняла, что все время, пока она думала о Ричмонде, Хьюит не отрывал глаз от ее лица. Это взволновало ее.
– Продолжайте, прошу вас, – настаивал он. – Допустим, сегодня среда. Вы обедаете. Вы сидите тут, тетя Люси там, а тетя Клара – здесь. – Он расставил три камешка на траве между собой и Рэчел.
– Тетя Клара режет баранину, – проговорила Рэчел. Она неподвижно уставилась на камешки. – Передо мной – уродливая желтая стойка для посуды – мы называем ее «немой официант», – на ней три блюда: для печенья, для масла и для сыра. Горшок с папоротником. Горничная Бланш, которая шмыгает носом. Мы разговариваем… Ах да, сегодня тетя Люси собирается в Уолворт [50] , поэтому мы обедаем быстро. Она уходит. У нее лиловая сумка и черная записная книжка. Тетя Клара по средам собирает в гостиной «Общество помощи девушкам», как они его называют, так что я вывожу собак. Поднимаюсь на Ричмонд-Хилл, иду вдоль террасы и в парк. Сегодня восемнадцатое апреля – как и здесь. В Англии весна. Земля довольно влажная. Однако я пересекаю дорогу и выхожу на траву, теперь мы идем вдоль обочины. И я пою, как всегда, когда одна. Мы выходим на открытое место, откуда в ясный день виден внизу весь Лондон. Там – шпиль Хэмпстедской церкви, тут – Вестминстерский собор, а где-то здесь – заводские трубы. Над низинными районами обычно стоит дымка, но здесь, над парком, даже когда в Лондоне туман, часто бывает голубое небо. С площадки видны аэростаты, летящие в Херлингем [51] . Они бледно-желтые. Ну вот, а еще пахнет очень приятно, особенно если в домике смотрителя жгут дрова. Я могу рассказать вам, как куда пройти, и какие деревья вы увидите по пути, и где надо будет переходить дороги. Ведь я там играла в детстве. Весной хорошо, но лучше всего осенью, когда ревут олени. Потом спускаются сумерки, и я возвращаюсь домой, и людей на улицах уже как следует не разглядишь: они проходят мимо очень быстро – только увидишь лицо, и человек уже ушел – это мне нравится – и никто не знает, где ты и что ты…
– Но вы должны вернуться к чаю, наверное? – справился Хьюит.
– К чаю? А, да. В пять часов. Тогда я рассказываю, чем занималась, а тети рассказывают, что делали они, и бывает, кто-то заходит – миссис Хант, например. Это пожилая дама, она хромает. У нее восемь детей или было когда-то восемь. Мы расспрашиваем о них. Они разъехались по всему миру. Мы спрашиваем, где они; иногда кто-то из них болеет, или они оказываются под карантином в холерном районе или там, где дождь выпадает лишь раз в пять месяцев. У миссис Хант, – Рэчел улыбнулась, – был сын, которого задавил насмерть медведь.
Тут она замолчала и посмотрела на Хьюита, чтобы понять, занимает ли его то же, что и ее. Убедившись в этом, она все-таки посчитала необходимым опять извиниться за то, что она так много говорит.
– Вы представить не можете, как мне интересно, – сказал он. И действительно, его сигарета истлела, и ему пришлось зажечь другую.
– Почему это вам интересно? – спросила Рэчел.
– В том числе и потому, что вы женщина, – ответил Хьюит. Когда он это сказал, Рэчел, уже было обо всем забывшая и вернувшаяся в детское состояние интереса и радости, вновь потеряла ощущение свободы и застеснялась. Она вдруг почувствовала себя редким экспонатом, объектом наблюдения – как она чувствовала себя рядом с Сент-Джоном Хёрстом. Она уже хотела пуститься в спор, который неизбежно настроил бы их друг против друга, и определить чувства, не имевшие того значения, которое сообщали им слова, как Хьюит направил ее мысли в ином направлении.
– Я часто бродил по улицам, где рядами стоят одинаковые дома, в которых живут люди, и гадал, чем могут быть заняты женщины в этих домах, – сказал он. – Только подумайте: сейчас начало двадцатого века, но до самого недавнего времени ни одна женщина не могла заявить о себе во всеуслышание. Вся их жизнь текла на задворках – тысячи лет, – странная, безмолвная, нерассказанная жизнь. Конечно, мы всегда писали о женщинах – оскорбляли их, насмехались над ними или поклонялись им, но это никогда не исходило от них самих. Я считаю, что мы до сих пор не имеем ни малейшего понятия, как они живут, что чувствуют, чем именно заняты. Мужчина может рассчитывать лишь на откровенность девушек в разговоре об их любовных делах. Но жизнь сорокалетних женщин, незамужних женщин, работающих женщин, женщин, содержащих лавки и воспитывающих детей, женщин вроде ваших тетушек, или миссис Торнбери, или мисс Аллан – тайна за семью печатями. Они о себе не рассказывают. Либо просто боятся, либо таков их подход к мужчинам. Представлен и выражен всегда лишь мужской взгляд на жизнь, понимаете? Возьмем любой поезд: пятнадцать вагонов для мужчин, желающих курить. Разве у вас от этого не закипает кровь? Будь я женщиной, я бы кому-нибудь вышиб мозги. Неужели вы над нами не смеетесь? Неужели все это не кажется вам грандиозным надувательством? Вы, лично вы, как это воспринимаете?
Его решимость докопаться до истины сковывала Рэчел, хотя и придавала значимость их беседе; он как будто давил на нее все больше и больше, нагнетая некую важность. Рэчел попросила время на обдумывание ответа и стала еще и еще раз перебирать в памяти свои двадцать четыре года, высвечивая внутренним взором то одно, то другое – своих тетушек, отца, мать, – и, наконец остановившись на отношениях тетушек и отца, попыталась описать их так, как они ей виделись сейчас, на расстоянии.
Они очень боялись ее отца. В доме он олицетворял собой смутную силу, связывавшую их с большим миром, который был ежеутренне представлен газетой «Таймс». Но реальная жизнь дома состояла в чем-то совсем ином. Она текла независимо от мистера Винрэса и старалась спрятаться от него. Он относился к тетушкам доброжелательно, но высокомерно. Рэчел всегда принимала как само собой разумеющееся, что он всегда прав, и исходила из системы ценностей, согласно которой жизнь одного человека безусловно важнее, чем жизнь другого; по этой системе тетушки были гораздо менее важны, чем отец. Но верила ли она в это на самом деле? Слова Хьюита заставили ее задуматься. Она всегда покорялась отцу, как и тетушки, но именно они, а не он на самом деле оказывали влияние на ее жизнь. Они, тетушки, соткали тонкую и плотную ткань их домашнего мира. Они не были столь величественны, как отец, но были гораздо естественнее. Все ее негодование было направлено на них; она тщательно изучила и так хотела разрушить до основания именно их мир с этими четырьмя трапезами, пунктуальностью, со слугами на лестнице ровно в пол-одиннадцатого. Находясь во власти этих мыслей, она сказала:
– А в этом есть какая-то красота: вот сейчас, в это мгновение, они в Ричмонде все так же творят свою жизнь. Возможно, они кругом не правы, но в этом есть красота, – повторила Рэчел. – Неосознанная, скромная… И все-таки они умеют чувствовать. Им небезразлично, когда люди умирают. Старые девы всегда чем-то заняты. Чем – я точно не знаю. Но я это чувствовала, когда жила с ними. Это было что-то очень настоящее.
Она вспомнила их походы – в Уолворт, к служанкам с больными ногами, на собрания по тому или иному поводу, их мелкие акты милосердия и самоотверженности, которые естественно вытекали из точного знания, что они должны делать; их приятельниц, их вкусы и привычки. Ей представилось, будто все это песчинки, которые падают, падают сквозь бесчисленные дни, творя воздух, плоть и фон жизни. Пока она думала, Хьюит наблюдал за ней.
– Вы были счастливы? – спросил он.
Она опять задумалась, Хьюит вернул ее к необычайно острому осознанию себя самой.
– И да и нет, – ответила она. – Я была счастлива, и мне было скверно. Вы представить себе не можете, что такое быть девушкой. – Она посмотрела ему в глаза. – Сплошные страхи и муки, – сказала она, не отрывая от него взгляда, словно стараясь разглядеть малейший намек на насмешку.
– Я вам верю. – Он ответил ей совершенно искренним взглядом.
– Эти женщины на улицах… – сказала она.
– Проститутки?
Она кивнула.
– То, о чем приходится гадать…