Самвел - Раффи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раскаленный дождь становился все сильнее. Порой отчаянные крики глухим эхом сотрясали окрестности. Эти крики делались особенно громкими после сильных огненных вспышек, — так после сильного удара молнии грохочет разгневанное небо.
Ван был осажден.
Его осадили дикие рштуникцы вместе со своими соседями сасунцами. Горцы осадили Ван, как когда-то несчастная Троя была осаждена эллинами. Ревностный эллин дрался за честь прекрасной Елены, которую похитил бесстыдный любовник из гостеприимного дома ее мужа-царя. А рштуникцы дрались за любимую княгиню своей страны, которую безжалостно похитил брат.
Горцы разместились на вершинах соседних холмов и оттуда метали на город огонь. Их огнемечущими орудиями были пращи, грубо сделанные из железных цепей, чтобы они не горели. Туда вкладывали связки тряпок, пропитанных смолой, нефтью или другой легко воспламеняющейся жидкостью, куски холста зажигали и, вращая в воздухе, метали в сторону города. Некоторые с помощью тех же пращей бросали камни.
Вскоре наружному огню стал отвечать огонь изнутри. В разных частях города вспыхивали огненные языки: то пылали внутренние строения.
Войско, защищавшее город, приведенное Меружаном Арцруни и Ваганом Мамиконяном, состояло исключительно из персов. Во время рокового смятения, оно было занято не столько борьбой с внешним врагом, сколько с жителями города, которые в ужасе выбегали из своих домов, охваченных пожаром. Войско опасалось, как бы жители города не открыли ворота и не впустили врагов.
Между тем огонь все усиливался. Сперва загорелись копны сена, сложенные на крышах конюшен, затем саманники и склады… Богатый рынок горел, как кусок материи. Огонь возник в столярном ряду и оттуда перекинулся на дома горожан. Люди, уже не заботясь о борьбе с огнем, думали только о бегстве. Они бросались во все стороны, но непроходимые потоки огня повсюду преграждали им путь. Отчаянные крики объятой ужасом толпы смешивались с треском рушившихся зданий и еще больше усиливали общее смятение.
Пожар освещал громадное каменное чудовище в северной части города, упирающееся чуть ли не в самое небо. Оно принимало все более страшный вид по мере того, как усиливался пожар. Гордо смотрело оно на море огня, бушевавшее у его подножия, и, казалось, мрачно говорило: «Ничтожная стихия, свирепствуй сколько хочешь, до меня тебе не добраться».
Это была цитадель Вана, каменное гигантское укрепление, как будто сооруженное самой природой. Это была та неприступная крепость, чудеса которой армянские предания приписывали Семирамиде.
Крепость походила на безобразного громадного верблюда, преклонившего колени и зарывшегося туловищем в прибрежный песок. Его шея была вытянута к востоку, а массивный круп — к западу. По двойному горбу, доходящему до облаков, разбросаны были огромные башни и неприступные куполообразные бастионы.
Казалось, усилия всего мира не могли бы сокрушить его скалистые бока, обладавшие твердостью стали. В каменных недрах его были высечены бесчисленные помещения для жилья, глубокие пещеры, залы и коридоры полны таинственности.
В одной из зал, где некогда восседала Семирамида, откуда она любовалась на синее зеркало Ванского озера, на чудесный вид Варагской горы и восторгалась красотами Армении, теперь находилась другая властительница.
Она спала таким приятным, спокойным сном, какой добрые гении не часто дарят смертным, спала, одетая, на своей роскошной постели. На прекрасном лице ее играли отблески пожара. На белом гладком лбу, обрамленном черными завитками волос, сверкали капли испарины. Пунцовые губы по временам чуть-чуть вздрагивали, и по раскрасневшемуся лицу пробегала легкая чарующая улыбка. Тяжелое дыхание приподымало пышную грудь; украшенную драгоценным ожерельем. Ее обнаженные руки, на которых сверкали браслеты, были скованы двумя железными кольцами, соединенными короткой цепью; одна нога была прикована к постели. Она была похожа на ангела в заключении, виновного своей невинностью.
Пышный чертог — ее тюрьма — был залит сквозь широкие окна ослепительным заревом пожара. При этом страшном освещении она выглядела еще прекраснее.
Крики и шум, доносившиеся отовсюду, разбудили ее. Она приподняла голову и с изумлением стала осматриваться. Несколько минут ей казалось, что все это во сне. До ее слуха долетел глухой топот множества ног и отчаянные, душераздирающие крики… Казалось, что началось светопреставление и закачалась вселенная. Ее охватила дрожь. Она попыталась подойти к окну, но цепь на ноге мешала ей. Шум все усиливался, и освещение в комнате становилось все ярче. Теперь было страшно смотреть вокруг. Она закрыла руками глаза и рыдая воскликнула:
— Господи, что же это такое?
В это время кто-то тяжелой, твердой поступью поднимался по каменной лестнице замка, высеченной в скале. Свой взор он молча обращал то на разгоравшийся в городе пожар, то на неровные ступеньки под ногами. Его сопровождал воин с фонарем в руках, освещавший лестницу, хотя в этом и не было никакой нужды.
Долго поднимались они, пока не взошли на самый верх цитадели и остановились у двери помещения, где находилась Амазаспуи. Там он приказал воину подождать его, а сам вынул из кармана тяжелый ключ, отпер железную дверь и вошел.
— Привет тебе, дорогая Амазаспуи, — сказал он, подходя к княгине. — Я полагал, что ты еще почиваешь, но, как видно, шум потревожил тебя.
— Что это за шум? — с гневом спросила она.
— Это крики ликования, дорогая Амазаспуи, как было в первую ночь твоей свадьбы! Видишь, как прекрасно освещен город. Нет, тебе не видно. Сейчас я покажу…
Он подошел, отстегнул цепь на ее ноге, взял княгиню за руку и подвел к окну.
— Полюбуйся!
Точно ад со всеми его ужасами предстал перед взором несчастной женщины. Она задрожала всем телом, ноги у нее подкосились, и она упала на руки безжалостного посетителя, который схватил ее и положил на постель.
Вошедший был Ваган Мамиконян, отец Самвела и дядя женщины, лежавшей без чувств.
Он был высокого роста, крепкого сложения и, как все Мамиконяны, очень приятной наружности. Суровое лицо выражало упорство и жестокость человека с непреклонной волей. Он носил персидские знаки отличия.
Внезапный обморок княгини привел его в большое смущение. Он не считал Амазаспуи такой слабой, потому-то и поступил с ней так неосторожно.
Но обморок княгини продолжался недолго. Она открыла глаза, полные слез, и, взглянув на него, сказала:
— Этого ты хотел, Ваган? Или так уже окаменели в тебе человеческие чувства, что ты издеваешься над плачем и стенаниями тысяч семей, не замечая их смерти в пепелище родных очагов?
— Ты напрасно меня порицаешь, дорогая Амазаспуи, — ответил тот спокойно, — это не я, а твой супруг мечет огонь на город.
Гневное лицо княгини побледнело еще больше.
— Мой муж? — воскликнула она дрожащим голосом, — этого быть не может! Он за всю свою жизнь не обидел даже муравья. Сними с меня цепи, Ваган, и я сию же минуту, если он виновен, отправлюсь к нему и изолью на него весь свой гнев.
— Это он, во главе своих диких горцев, осаждает город.
— Если эти разрушения причиняет мой муж, то, несомненно, только из-за меня. Зачем же ты привез меня сюда, Ваган, зачем ты разгневал добродетельного человека? Ты разрушил наши замки и, не удовлетворившись этой жестокостью, захватил в плен меня, близкого тебе по крови человека. В чем моя вина? Зачем я здесь, в этих цепях, в этой каменной темнице, куда заключают только самых тяжких преступников? Для чего все это? Для того, чтобы добрейшего и милостивейшего человека, моего мужа, сделать зверем, чтобы принудить его к этой дьявольской игре с несчастным городом?
Она закрыла лицо руками и горько зарыдала. Ее слезы тронули князя Вагана. Едва сдерживая смущение, он взял ее скованную руку и с чувством произнес:
— Эти руки, привыкшие всюду сеять добро, теперь закованы в цепи, да, именно твоим родичем. Но не проклинай меня, дорогая Амазаспуи: бывают в жизни, особенно в жизни государства, такие горькие времена, когда и родные, и чужие — все одинаково терпят наказание, если препятствуют тому великому делу, которое совершается для блага всего народа, для его будущего счастья. Мы — я и Меружан — служим этому делу.
— Что это за дело? Чему вы служите с Меружаном?
— Тебе известно, дорогая Амазаспуи. Чего же ты еще спрашиваешь?
Печальные глаза княгини зажглись гневом.
— Стыдись, Ваган! — воскликнула она. — Позорным делом ты бесчестишь славный род Мамиконянов. Да будет проклят тот день, когда ты появился на свет! Лучше бы твоя мать не родила тебя — кару и несчастье земли армянской!
Князь молчал. По его телу пробежала холодная дрожь, а всегда спокойное лицо судорожно исказилось.