Чего же ты хочешь? - Всеволод Кочетов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В команде, занимавшейся ограблением русских музеев и церквей, специалистов по таким допросам не было. Поэтому солдаты самым примитивным образом били русского парня по щекам своими увесистыми ладонями, а Клауберг лишь повторял по-русски: «Где партизаны? Где партизаны?» Русский молчал, вместе с кровью выплевывая на пол классной комнаты сломанные зубы. Лицо у него было круглое, под глазами и вокруг носа осыпанное мелкими веснушками (да, да, значит, это уже был март, а не февраль, дело шло к весне: веснушки!); глаза его, желтые, как у зверя, злобно смотрели и на тех, кто бил его, и на Клауберга в черном мундире эсэсовского офицера. Попробуй развяжи руки, отпусти его, он тотчас кинется на своих истязателей, он станет кусаться, вытыкать пальцами глаза.
До того дня Клаубергу еще не приходилось не то что убивать людей, но даже просто бить, вот так по щекам, по щекам. Не считая, конечно, мальчишеских драк – в детстве бывало всякое. Но вот так, безоружного, беспомощного, связанного, полностью зависящего от тебя, – еще нет. Клауберг всегда считал себя в высшей степени культурным человеком, до его понимания не слишком отчетливо доходили теории о высших и низших расах; такое теоретизирование он считал необходимым элементом пропаганды среди простого немецкого народа, но интеллигентных людей оно, по его мнению, не касалось. И он морщился, видя, как старательно хлещут русского парня по физиономии исполнительные солдаты команды. Сабуров – тот просто ушел на улицу. Это и понятно, он русский, у него славянская душа, молодой поджигатель – его соотечественник.
Все шло, словом, так, как и должно было идти, пока Клауберг не вздумал поговорить с парнишкой.
– Глупый мальчик, – сказал он почти отеческим тоном. – Ты напрасно молчишь. Ты совершил глупость – поджег дом, в котором отдыхали усталые люди.
– Вы не люди! – наконец открыл рот все время молчавший русский.
– Кто же мы, по-твоему?
– Фашисты, сволочь! – Парень рвался из веревок, из рук солдат к Клаубергу. Солдаты крепко его держали.
– О, о! – Клауберг еще улыбался, но начинал злиться.– Уж не коммунист ли ты с таких лет, мальчик?
– Не твое дело! – резал словами русский. – Когда вас разобьют, когда тебя будут вешать, собака, тогда узнаешь, кто я такой!
– Молчать! – взорвался Клауберг, забыв о том, что он интеллигент. – Я из тебя сделаю свинячий фарш!
И в этот миг его хлестнуло, ожгло по лицу. Парень плюнул ему прямо в глаза. Клаубергу показалось, что он весь в слюне – в ядовитой, все сжигающей, как та смесь из бутылки. Он не отдавал отчета в своих дальнейших движениях. Рука сама выхватила из кобуры «вальтер» и сама три раза подряд нажала на спуск прямо в эти звериные глаза, в эти веснушки, в эту пасть с распухшими, обкусанными губами…
Да, конечно, это было страшно, это было неожиданно. Клауберг кинулся к своему чемоданчику, за одеколоном, чтобы смыть с лица липкую мерзость – слюну с кровью, от которой было солоно на губах. Солдаты поволокли убитого на улицу. А Клауберг все тер свои щеки, губы, веки, и не было ни малейшего чувства сожаления, раскаяния. Напротив, нарастала жгучая досада на то, что он не смог ответить русскому щенку достойным образом. Ответить же надо было чем-то равновеликим, хотя бы такими же плевками в веснушчатую харю. Клауберга мучило, что по этим конопатым щекам бил не он, а солдаты, что парень ушел от него, ушел торжествующий, последним сказав свое слово, зло, надменно оплевав немецкого интеллигента, немца, представителя высшей расы! Вот где вдруг вспомнилось ему все, что об этих расах говорилось в речах и писалось в газетах. Клауберг не мог найти себе места, он метался в запоздалой ярости. И когда несколько часов спустя Сабуров негромко сказал ему: «Зря ты, Уве, это сделал. Пусть бы этим занимались палачи»,– он заорал на Петера: «Русская кровь заговорила! Все вы такие! Верить вам никому нельзя!» Он, конечно, знал, что неправ, и все равно настаивал на своем, кричал, выходил из всяких рамок достойного поведения.
С тех пор – лиха беда начало – он стал другим. Но другого Сабуров его не знал. Клауберга перевели в район Пскова, туда, где они были несколько дней назад, в Печоры, в деревню Печки. При одной из карательных операций в тех.местах, в которой с учебными целями участвовали и его подопечные диверсанты из разведшколы, он застрелил второго русского. Затем был и третий и четвертый… Клауберг стал получать от этих убийств острое, ни с чем иным не сравнимое удовольствие. Его опьяняло ощущение безграничности власти над человеком. Когда у человека связаны руки, когда человек поставлен перед тобой на колени и ты можешь бить сапогом под его подбородок так, что только станет вскидываться с хрустом в позвонках его голова, – это уже не человек. Кто он там – учитель, врач, советский работник? Окончил институт? Университет? Перед тобой он все равно слизняк. Вот я его… раз, раз, раз… и ничего он не может с тобой поделать. Его можно колоть, резать, жечь. Он будет выть, забыв и о своем университетском дипломе, обо всем ином, чем некогда гордился, – об орденах, званиях, степенях. А ты можешь спокойно сидеть перед ним на стуле, и он будет извиваться у твоих ног с перешибленным хребтом.
Это было как страсть к наркотикам, это было во много раз острее их, острее любого алкоголя. Что там коньяк, шнапс, всякое шампанское! Власть, власть, власть над другим, полная, абсолютная – вот вершина пирамиды человеческих наслаждений. В такие минуты кровь бросалась в лицо Клаубергу; возможно, что у него даже повышалась температура, потому что в теле он ощущал нечто вроде конвульсий: весь дергался, руки, ноги совершали непроизвольные движения.
После экзекуций Клаубергу нужен был не один день, чтобы отойти от них, как от сильного похмелья. Какое-то время он жил спокойно, затем вновь начинало нарастать желание испытать острое чувство. Он не ждал, а искал случая повторять все это еще, и еще, и еще, и до чего бы дошел, может быть, до сумасшедшего дома, если бы Германия не была разгромлена. А тогда все и кончилось, надо было спасать себя, сидеть тихо, не шевелясь, в глухих зарубежных щелях…
Нет, в отстроенном заново поселке Чудово того здания – одноэтажной длинной школы со множеством окон – не оказалось. Все было в нем на этот раз по-другому, не похоже на прежнее, и Клауберг знакомого места не нашел. Но он ощущал, как приливала кровь к его лицу и каким жаром жгло лицо от воспоминаний. Он видел перед собой глаза молодого русского звереныша, и вновь из-под погасшего душевного пепла выхлестнул пламенный язык ненависти, острой ярости – все оттого, что последнее слово оказалось за русским, что русский ушел победителем, оставив его, немецкого офицера, человека высшей расы, жить на земле оплеванным, униженным.
Юджин Росс вел машину медленно, давая Клаубергу получше рассмотреть ничем не примечательное русское селение. По улице шли люди, посматривали на машину иностранной марки, чему-то смеялись. Среди них мелькали лица точь-в-точь такие, как то,– веснушчатые, круглые. глазастые, дерзкие. Клауберг ненавидел их всех до бешенства, до красного тумана в глазах.
– Нажмите, Росс, на свои педали,– сказал он, стараясь быть спокойным.– Ничего интересного здесь нет.– Он ни разу не оглянулся на Сабурова. Он знал, что Сабуров за ним следит и если не все, то многое из того, что происходит в его душе, понимает.
В Клауберге еще бушевало, ходило горячими приливами, когда впереди показались купола новгородских церквей. Не «Naugard» было написано при въезде, как помнили Клауберг и Сабуров, а «Новгород», и поселиться им пришлось не в кремлевском тереме с расписными сводами, как было тогда, а в гостинице, в грязноватой, с крикливыми коридорными, но все же вполне приличной, даже с горячей водой, не хуже, пожалуй, чем какое-нибудь привокзальное альберго «Принчипе» в Венеции или «Патрия» в Турине. Только там, в Венеции и в Турине, еще и крыс сколько хочешь, а здесь одни лишь мухи, правда, в изрядных количествах.
Началась работа в Новгороде. Сабуров с Клаубергом отправились в музей, пошли по церквам; мисс Браун бродила по улицам, завязывала знакомства с новгородскими девчонками; Юджин Росс искал кабаки. Того, чего бы он хотел, не было. Нашлись два-три ресторана при гостиницах. Но они ему не понравились своей казенщиной. Кто-то сказал, что пусть мистер иностранец сходит в одну из башен Кремля – там-де открылся ресторан со средневековым колоритом. Юджин Росс отправился на разведку, а затем затащил в старое здание, которое называлось «Детинцем», и всю компанию.
– Если вам не понравится, – сказал он, – я могу, как делают русские, за всех за вас заплатить. А понравится, каждый пусть сам платит. В башне было холодно, темно и тесно. Мисс Браун сказала об этом.
– Средневековье! – Вместо ответа Клауберг пожал плечами. – А чего вы хотели?
– Комфорта, – ответила мисс Браун.– Обычного, нормального человеческого комфорта. А официанта или официантку – как можно скорее.