Беглый раб. Сделай мне больно. Сын Империи - Сергей Юрьенен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он обратился к ней:
«Энтшульдигунг…[173] Что это за река?»
Под ʼ козырьком фуражки серые глаза недоуменно округлились, но все же она ответила: «Donau…»?
«Donau»[174], — повторил он, гладя на женщину. Она неторопливо слезла с тумбы, подбоченилась и двинула бедром, приведя в движение все множество хвостов своего инструмента: «Kommst du, Liebling?»[175]
Вместо ответа он прижал ее к тумбе. Приподнял кожаную бляху ее прикрытия. Она улыбнулась. «Без спроса? Будешь, либлинг, бит». Из-за ее пояса он выдернул плетку. Посмотрел ей в глаза и ударом снизу всадил ей между ног — всю рукоять.
Она открыла рот. Стояла и смотрела, не вынимая плетки, многоструйно свисающей на камни. «Будет стоить…» «Сколько?» Она сама не знала. «Zwanzig DM?..»[176]
Самый краткий ее клиент оказался щедрым. Дал синюю сотню и оставил сдачу. Через весь город он поднялся обратно к соборной площади. Вымыл руку в фонтане с писающим мальчиком позеленевшим. Все казалось, что от руки исходит запах — не то резины, не то вагинальной дезинфекции. Он запрокинул голову.
Собор уходил в закатное небо и был до шпиля в строительных лесах. Весь черный от копоти столетий. Если и отмоют, то не раньше, чем в следующем поколении.
У него был «Мерседес» десятилетней давности. С особо прочным корпусом — каких не делают уже. А*** сел в машину, сдержанно захлопнулся. Не пристегиваясь, развернулся по обулыженной площади мимо накрытых скатертями в клеточку столов с довольными людьми, избыточными порциями, пивными кружками величиною в литр и озарявшими всю эту вечерю огоньками свечей, уже затепленных в больших бокалах.
После чего уехал. В Австро-Венгрию.
Вместо послесловияСадизм есть отношение, изыскиваемое сознательно или предлагаемое случаем, между возбуждением и сексуальным наслаждением, с одной стороны, и — с другой — осуществлением реальным либо только символическим (иллюзорным, воображаемым) представлением событий ужасающих, жутчайших фактов и разрушительных деяний, несущих с собой угрозу или фактически уничтожающих бытие, здоровье и собственность человека и прочих одухотворенных существ, а также ставящих под угрозу уничтожения или сводящих к небытию предметы неодушевленные; во всех этих случаях, человек, извлекающий отсюда сексуальное удовольствие, может представать подобных деяний непосредственным творцом, либо же только закулисным их организатором, может явиться, далее, не более чем зрителем, и, наконец, может предстать — помимо своей воли или по взаимной договоренности с агрессором — объектом нападения.
Д-р Эжен Дерен, Наше определение садизма,
«Obliques», N 12–13, Paris, 1979, p. 275
Сын империи
Инфантильный роман
В Петербурге мы сойдемся снова,Словно солнце мы похоронили в нем,И блаженное, бессмысленное словоВ первый раз произнесем.
МандельштамI
В начале было слово
Был месяц май Пятьдесят Первого, и Августе было четырнадцать, а ему три. Мама сняла мансарду у Финского залива.
Они пошли в лес без мамы. Вдруг Августа тихо сказала:
— За нами идет мужчина. Не оглядывайся.
Он оглянулся. Это был солдат. Сапоги его были бесшумны во мху, а в руке он сжимал пилотку.
— Это же солдат! — обрадовался Александр.
Солдат резко шагнул в сторону и пропал, спрятавшись за стволом.
— Бежим! — рванула его Августа.
Треск сучьев гнался за детьми, но они убежали. Все кругом было тихо, когда они отдышались. Где-то постукивал дятел. Было сумрачно, сыро и полным-полно цветочков.
— Это ландыши, — сказала Августа. — Серебристые ландыши!
— Они белые, — возразил Александр.
— Ничего ты не понимаешь. Давай наберем букет для мамы.
— Давай.
Цветочки пахли кислой сыростью. Ему больше нравился мох — изумрудный, мягкий, как мех невиданного зверя, и топко-сырой под коленями. Он ушел на коленях далеко. Потянулся за цветочком, и вдруг колючка ржавая вонзилась в рубашку. Он дернулся, порвал рубашку. Двумя пальцами приподнял тяжесть колючей проволоки и оказался на солнечной прогалине. Цветов тут было видимо-невидимо, и колокольчики на них крупней.
— Августа! — позвал он, увлеченно срывая цветы. — Ау-у!
За спиной вдруг раздался шип по-змеиному:
— Алекс-сандр…
Он оглянулся.
— Замри! — хрипло скомандовала сестра, и он замер. — Теперь давай назад, но смотри у меня: чтобы след в след!..
Он вернулся, вставляя колени в свои сырые ямки.
Сквозь еловые лапки высунулась рука Августы с обгрызенными до розового мяса ногтями. Приподняла проволоку, и он перекатился обратно, в тень.
Рывком Августа подняла его и потащила так, что лес исхлестал его неизвестно за что. Он только закрывал лицо. Потом он отнял от глаз руки.
Перед ними под солнцем высилась насыпь узкоколейки.
Августа втащила его на насыпь и усадила на рельс. Села рядом и ткнула пальцем вниз:
— Видишь надпись?
Туго натянутые ряды колючей проволоки выползали из лесу, наматывались на столб и дальше, на столбах, тянулись вдоль насыпи далеко-далеко. К третьему по счету столбу был приколочен дощатый щит. На нем было написано что-то — черными, прерывистыми буквами. Грозными на вид.
— Вижу, — сказал Александр.
— Читай!
— Я же не умею! — возмутился он.
— Научишься! Буквы знаешь? Знаешь. Вот и давай, складывай!
Рельса была теплой. Он крепко взялся за металл, вздохнул и начал складывать. После длительного мозгового усилия он подытожил:
ЗАПРЕТНАЯ ЗОНА МИНЫ
— Ну?
— Чего «ну»?
— Сложил вот.
— И радуешься, да? А радоваться тут нечему. Что это такое, «мина», знаешь?
Он потупился. Узкоколейка заросла вся розовым и лиловым бархатом львиного зева. Он знал; он даже знал, что у нас уже есть Атомная Бомба, но обо всем об этом имел все же туманное представление.
— Наступил бы на нее, раз! — и ничего бы от тебя не осталось. И что тогда?
Он сорвал львиный зев, путем нажатия раскрыл ему пасть и залюбовался, вспомнив Самсона в Петергофе. Августа вырвала цветок.
— Отвечай!
— Ничего тогда.
— То-то и оно! Тебе ничего, а мне потом возвращаться! Как бы я маме в глаза посмотрела? — Августа придвинулась, натянула сарафан на свои худые коленки с преждевременно содранными болячками и обняла Александра. — Нет, — сказала она. — Не вернулась бы я.
— Куда бы ты делась?
— А удавилась бы в лесу! Как вон Надежда-почтальонша. Или не знаю… В Финском бы заливе утопилась. — Августа понюхала свои ландыши и дала понюхать ему. — Все-таки как они серебристо пахнут, скажи? Я бы даже сказала: благоухают.
— Финский залив слишком мелкий. А удавиться — у тебя веревки нет.
— Я ему про Фому, а он мне про Ерему.
Тогда он встал из-под ее руки и показал Августе с насыпи вниз, за ряды колючей проволоки.
— Там, где я был, — сказал он, — они еще серебристой.
Августа положила между ног увядший букетик, наклонилась, сняла свои сандалеты и высыпала сквозь узорчатые их дырочки белый тонкий песок. Вдела ноги и снова сняла, чтобы выбить об рельс.
— Запретная зона, Александр, — сказала она, — это запретная зона. Запомни у меня раз и навсегда. Заруби себе на носу, если хочешь остаться цел! Пошли…
Ее розовые трусы
Августа сняла свой сатиновый пионерский галстук с концами, скрутившимися в стрелки, сняла черный фартук, стащила через голову темно-коричневое форменное платье; и Александр увидел, что розовые ее трусы, только недавно заштопанные мамой на шляпке деревянного грибка, опять просвечивают попой и к тому же в рыжих пятнах мастики. Августа ходит в среднюю школу девочек — напротив Театра Ленинского Комсомола. На переменах там шайка девочек сбивает Августу на пол и, схватив за ноги, возит из конца в конец по скользкому коридору. Сколько раз ей говорили: защищайся, не давай себя в обиду. А она опять дала.
— Это что у тебя с трусами?
Августа захлопнула ладонями свои дырки и повернулась к нему, бледная.
— Только маме не говори!..
Александр, однако, накопил зла, что не дает ему Августа перед сном слушать репродуктор, а уроки зубрит, невнятно бубня — так, что ничего не различить. Нарочно. И он вырвался из тисков ее худых рук.
Мама стирала в ванной. За ней уже была занята очередь на стирку, и она торопилась: изо всех сил натирала о гофры терки, об эти волны из оцинкованной жести, взмыленное, хлюпающее, сердито попискивающее белье.