Центр - Александр Морозов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юра протягивал нить от сороковых и шестидесятых — а куда денешься? Не на пустом же месте они возникли, и не марсиане же, в конце концов, раз уж застал вот таких, а судить не нам, люди не боги. А эти — за ними стояло то бесспорное, что они существовали и все были юными. Значит, как ни крути, наследники и восприемники. Их — Карданова, Хмылова, Гончарова, его работы в НИИ каких-то сплавов, самого даже этого НИИ, самой даже его Катаринхен с ее прямолинейно-тупой динамичностью и от необразованного папеньки заповеданного вгрызания в карьеру — их всех, Юра это видел, как во сне, что реальнее яви, — просто-напросто не существует. Посуетились, пошумели — и будя.
Сами для себя они все, конечно, существовали, и НИИ Юрин, где стоял, там и стоит, и что-то там считают бравые ребята, топорно прикидывающие, сколько лет от кандидатской до докторской, и папаша его жены, старый безумец Яковлев, все кому-то названивает, но вся их ярость и пробуксовывающая устремленность, годы, угрохиваемые на цели с подмоченной репутацией, и все их телефонные звонки и разводы-разъезды — все это обесточено здесь, среди этой публики, поглощено и ассимилировано, заглотано, наверное, но без видимых последствий и деформаций желудка. С нулем на выходе и вялой неустроенностью жизни. С неустроенностью, загнанной внутрь, а на поверхности никого, похоже, всерьез не беспокоящей.
Один только раз он удостоился здесь осмысленной реакции. Когда написал на салфетке свой телефон и протянул той, которая три года не могла поступить в ГИТИС, она только распахнула ресницы и сказала: «Хороший у вас телефон». Понравились ей и вызвали реакцию не он сам, Юра Гончаров, и его суровые, допотопно-энергичные речи и намеки, а первые три цифры телефона — двести девяносто один (291), из коих уразумела девица, что он обитает в самом что ни на есть центре. Центрее не бывает.
Вот, значит, к чему свелось. Двадцать лет назад они признавали с в о и м и тех, кто говорил о том же. Теперь опознавание шло по первым трем цифрам телефона.
Наследники и восприемники. Шепоток и грассирование ни о чем. Без Карданова не разберешься… С Кардановым тем более. Он же никуда отсюда не выезжал. И наверное, за эти годы прочел до тошноты устрашающую гору книг. И так и не выбрал, к кому примкнуть. И прохлопал очевидное: что за то время, пока он выбирал, вышли в тираж и те, и другие, и третьи. Из тех, к кому можно было бы примкнуть. Что вышло уже наконец в тираж и обесценилось, провинциализмом обернулось и само понятие: примкнуть к кому-то. Сама необходимость примыкания. Выбора. Просто даже движения. Не стояния в обалдении.
Затем Юра двинулся по барам попроще. Здесь он ожидал встретить хоть что-то знакомое. Пусть даже одно: проблему насилия. Но и тут не было тех молодых ребят, которые бегали для него за дешевым портвейном в баре на Чертановской. Часто почему-то встречались неудавшиеся поэты, а еще эксгеологи, по рассказам — так даже начальники геологических партий с какими-то грандиозными, чуть ли не государственными заслугами в прошлом. А в настоящем — готовыми распить дешевое винцо и ищущими вовсе не грандиозное, а просто, оказывалось, чуть ли не любое место работы.
С обитателями респектабельных коктейль-баров их объединяло то, что временные их неустройства или, что ближе к истине, окончательные жизненные крахи воспринимались так же без трагизма, а — черт его знает — как опять-таки и всего лишь — образ жизни.
Неудавшиеся поэты порывались все что-то доказывать, но Гончаров слушал их вполуха; где работа, а где фикция — это различить у него ума хватало. Здесь был не тот случай, чтобы идти к Карданову подзанять недостающего эстетического образования. И ведь еще древние эллины без промаха разбирались, где Сократ, а где просто хиппующий балабон. А мы что, глупее древних, что ли?
Попадались и, так сказать, представители «золотой молодежи». Ну «серебряной» или «медной» — что-то в этом роде. Сынки (сынки-сыночки — от двадцати до пятидесяти им было) руководителей чуть повыше чем средней руки, — начальников управлений, завов и замзавов контор и объединений, деятелей по экспортно-импортным операциям. Папаши (вместе с мамашами) зачастую отсутствовали не только в их жизни, но и в Москве, обретались в долгосрочных загранкомандировках и по части рублей и даже чеков — насчет выпить-закусить — снабдили сынков-сыночков на полгода или год вполне основательно. Но, видно, когда рассчитывали размеры долгосрочной дотации, опустили еще одну статью расхода: насчет опохмелиться. И вот насчет финансирования этой самой статьи пребывали сынки в вечном недоумении, в непреходящем тупо-тоскливом ступоре и надоедливой растерянности. Без конца и довольно красочно они всё только вспоминали, в каких шашлычных и с кем вчера врезали (пардон, пардон, — вмазали), но вот сегодня… Но вот опохмелиться…
Да уж, и по части этой самой «золотой молодежи» времечко тоже поработало. Потрата и поиздержание и тут выглядывали слишком уж явно. Ведь если опять тянуть-протягивать умозрительные нити, то ведь это же выходили наследники… ну да, тех самых знаменитых «стиляг» пятидесятых. Но куда нынешним до тех! Те наделали тогда шороху. Тогда — это в середине пятидесятых, Гончар со компанией обретались еще в шестых-восьмых классах, всего-то несколько лет длилось это шествие по страницам всесоюзного сатирического журнала «Крокодил», из кафе-мороженого, что почти напротив здания Центрального телеграфа, со второго этажа здания, где внизу теперь «Российские вина», от этой своей штаб-квартиры выходили они, покачиваясь на своих знаменитых сверхтолстых подошвах — и грудью вперед, накрытой немыслимо широкими галстуками с изображением непременных девиц и обезьян, цепляющихся за ветви, грудью вперед, рассекая командированных, дефилировали вверх по улице Горького, по своему Броду, до Пушкинской, Маяковской… И из-за чего же тогда сыр-бор разгорелся? Теперь, ну да, теперь-то вроде и неловко вспомнить: именно из-за толщины подошв, яркости и ширины галстуков, фатовских пиджачных плеч на вате… Теперь — да, неловко… Но тогда — страсти накалялись не на шутку. Стиляг прорабатывали в фельетонах в молодежной печати, раздраконивал «Крокодил», обсуждали на школьных и институтских собраниях, а случалось даже — при отягчающих обстоятельствах — исключали из институтов и комсомола. Но стоиками оказались, черт их дери! Непременно вот такой галстук, и подошва, и кок на голове. Крепкие были парни, наверное, те стиляги пятидесятых (Где они? Большинство, разумеется, как из всех и всегда компаний в мире, выросли во вполне нормальных людей, так сказать, в полноценных членов общества). Приняли штормовую критическую волну и отбрехивались, как могли. Но марку держали. Пусть и каких-то три-пять лет всего шло это по нарастающей, но… шороху они тогда наделали.
Эти же… Разумеется, и общество поумнело, и никто, верно, не накинулся бы на них сейчас, надень они какой угодно галстук и какой угодно ширины брюки. Да что там «не накинулся бы»? Не заметили бы. Да твое личное дело: чего хочешь, то и напяливай. Но им и самим в высшей степени было теперь наплевать, кто они и во что одеты или не одеты. Содержания в них не было, и ни молодой, ни пожилой — если таковая существует — бравады. Всего лишь всегдашнее тоскливое недоумение насчет опохмелиться. Эти проиграли себя, даже и не начав игру. Нет, недаром не вызывали они эмоций ни у молодежной прессы, ни у всесоюзного журнала «Крокодил». Не было тут задора, что со знаком плюс, что с минусом. Боевым стилягам прежних времен посоветовали бы они не упорствовать с экипировкой. А те… те с презрением бы и не поняли даже, какое эти, никчемные и никому не мешающие, имеют к ним отношение?
Заходили в бары, разумеется, и действующие люди. При работе и самостоятельности. Не спившиеся, а так… промочить горло. Работяги и итээры, студенты и прочая публика. Эти, вернее, не заходили, а заглядывали. На ходу, стало быть, были ребята. На жизненном плаву.
А вот Юра со всей этой одиссеей и вторым открытием центра все меньше оказывался на плаву, а как раз наоборот — куда-то его относило… от работы, от жены… Самые необходимые по службе телодвижения он, конечно, предпринимал, и явных прогулов за ним еще не числилось. Но неявно, в моральном, так сказать, плане… Относило его от интересов всех этих, и что-то он для себя нащупывал. На какую-то встречу случайную рассчитывал, что ли… Ничего не рассчитывал, а жил, раздувая ноздри, плотно барахтаясь в старо-новой для себя среде, к Карданову же все не заходил, не спешил возобновлять обсуждение всемирно-исторических проблем, не для него, видимо, оказавшихся, а все ожидая какой-то личной своей доли, возможности какого-то своего личного участия в этой жизни. Единственной же ведь.
Катя же ничего этого не угадывала. С раздражением, все чаще переходящим в панику, она формулировала это переключение мужа с работы и семьи на что-то эфемерное и неведомое как попроще и пояснее: з а д у р и л… Не перегулялся, что ли… Седина в бороду — бес в ребро… Ну какие-то вот такие пошловато-всеобщие мудрости. Дальше этого она в объяснениях не шла. Потому что дальше этого и сама, всем сердцем и всей душой, — нет, ничего не видела. Никогда не верила, что дальше что-то еще существует. Ничего и никогда и не было, кроме, допустим, неоправдавшихся амбиций а ля Карданов. А чего они стоят — сама же ведь жизнь показала!