Центр - Александр Морозов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А при чем здесь градусы? — креп Гончар, уже вращаясь на круге беспримесной уверенности, уже перекрывая голосом длинный пролет стола. — Вина бывают крепленые, сухие, полусухие, десертные, столовые и шампанские. А градусы у них могут быть самые различные. Есть, например, сухие, которые не уступают некоторым крепленым.
— А «чернила» не забыл? — с деловитой мрачностью спросил тот, первый, который говорил про шестнадцать градусов.
— А «чернилами» можешь поить свою авторучку. Если она у тебя есть, — несся Гончар, не обращая внимания на острые толчки хмыловского локтя и сердитый, сдавленный шепот Димы: «Ты что? Очумел? Чего возникаешь?»
Ничего он уже не отсекал: ни соотношения сил (один к десяти), ни того, что пьет и ест заказанное не им, ни чужеродности своей, которую ярко, одним рывком — вот же, преодолел и отбросил. Учись, Димыч, пока я жив. Чего сидишь, уши к спине, глаза в тарелку? «Мафия», «гангстеры»… какие к шутам?.. Все свои, мужички так себе, серые. Пусть слушают про классификацию крымских вин, потому как, что они понимают в классификациях, в крестиках-ноликах, в крест-накрест словесных лентах?
Нехорошее молчание дрожащими кольцами расплывалось над столом. Но Юра не видел в нем ничего нехорошего. Никто не ел и не пил. Только Гончаров широким, хозяйским движением вылил остатки из ближайшей бутылки в фужер, а затем в рот. А затем, уже вконец помолодевшим голосом, продолжил:
— Авторучку надо иметь, понимаешь, чудо? Обязательно авторучку… А за чернилами дело не станет… если писать умеешь.
Но тут из-за спины наклонилась к нему та самая, молодая и энергичная официанточка, которая помогла рассаживаться, и на ухо шепнула:
— Вас просят выйти к площадке перед лифтами. С вами хотят поговорить.
Ну, раз просят… Это ж вам Юра Андреич, человек с большой буквы Ю, человек воспитанный, а значит, и с чувством юмора. Это вам не чернила, ролики-шарики…
На площадке перед лифтами стоял, поджидая Гончарова, тот самый, который передавал бутылку муската. Которому Юра присоветовал поить чернилами авторучку, если он вообще писать умеет. И как раз из тех, в теннисках с капиталистическими надписями и веселеньких подтяжках. Он стоял, покачивая массивными, наработанными бревноподобными руками, нетерпеливо перекатывая мышцами плечевого пояса. И было же чем покачивать и что перекатывать!
Ростом чуть пониже Гончарова, этот супер вполне сгодился бы для рекламы культуризма: непомерно развитый рельеф торса, весь выделанный, литой. (Когда он поднялся из-за стола и вышел? И успел снестись с официанткой? Неуследимо.)
Юра Гончар, мужчина ведь тоже не хлипкий, продолжал двигаться на инерции резвого старта стремительной возгонки. Он собирался было продолжить дружески-покровительственную лекцию о принципах классификации крымских вин, но хорьковый, насквозь светлый взгляд Литого приглашал к чему-то другому. Литой разглядывал подошедшего к нему кандидата дурацких наук с радостной брезгливостью. Как чрезмерно прыткого клопа, выползшего сдуру на самый свет. Уже обреченного.
Литой что-то буркнул и чуть подтолкнул Юру чугунным шаром плеча. И еще потеснил. И так, все подталкивая, направляя, как крупную рыбу, бестолково не идущую в садок, он умело прогнал Гончарова через буфет, затем через проем небольшой двери, и они оказались снова на лестничной площадке. Не на той, на которую выходили лифты и которая разделяла пролеты главной, так сказать, официальной лестницы гостиницы. Эта площадка, на которой они теперь стояли, ничего не разделяла. Выше ее ничего и никуда уже не шло. Выше нависал низкий, казенно окрашенный масляной краской потолок с тусклым, забрызганным белилами плафоном. Сбоку — дверь в буфет, через который они только что прошли. А вниз — и притом круто вниз — шла узкая лестница, шла и не кончалась. Конца ее не было видно все по той же причине тусклого, некачественного освещения. И только где-то уже совсем глубоко внизу слышались голоса, стук ножей, грохот каких-то тележек. По репликам, долетающим снизу, можно было, пожалуй, умозаключить, что там происходила разделка мясных туш. Они стояли в самом центре гостиницы, в самой мякоти ее тела, на глухой, недоступной и, наверное, неизвестной для «публики» лестнице.
Стояли так: Юра на самой лестнице, спустившись на две-три ступеньки и повернувшись лицом к площадке, а спиной и затылком — к пропасти, со дна которой доносились лязг, скрежет и какое-то уханье. А на краю площадки, над самой лестницей, стоял Литой, твердо расставив твердые, мясистые ноги:
— Ну что, фраерок, фраеришься? — услышал наконец Юра нечто членораздельное. Дальше пошло еще членораздельнее, чтобы уже совсем доходчиво. — Ты что же, фуфло, вякаешь?.. Писать, значит, не умею? Я щас распишусь, щас ты, суслик, мою подпись понюхаешь.
Сначала Юре просто не хотелось ничего предпринимать. Договариваться всерьез — значило работать. Но теперь, взглянув снизу вверх в хорьковый, предвкушающий блеск неотступных глаз Литого, он понял, что предпринимать что-либо уже поздно. Не отменить!
В подобных ситуациях он бывал. А в последние полгода даже и нередко. И знал, что в девяноста девяти случаях из ста кончалось ничем. Обложить — обложат, но вот так, без подготовки броситься на здорового мужика? (А Юра выглядел-то не хлюпиком.) Эти ребята, они жестоки и скоры на расправу, за ними не заржавеет, но… не самоубийцы. И на серьезный отпор нарываться не любили. Но сейчас он понял, что… не без подготовки. Литой как раз и попробовал, и даже не раз и не два. Именно когда подталкивал Юру, когда толчками — еще ничего не решающими, еще замаскированными под простую развязность — прогонял его через буфет и теснил сюда от посторонних глаз. Именно и шла проверка — на реакцию, на резкость и собранность. И теперь уже Литой не сомневался, что перед ним не мужик, что тут серьезной работы не предвидится, что непрошеный горлопан — вялая тряпка, бурдюк, налитый спиртным, и пинать его можно куда и как захочешь. Какие-то секунды Гончар еще колебался, но, проиграв еще раз мастерскую, с чисто уголовной сноровкой проведенную операцию прощупывания, понял: «Нет, это настоящее. Этот чугунок уже определил, что я только стою и могу долго и складно говорить, что я только стою, но колени подгибаются, и я уже исхожу по́том, что бить меня — дело безопасное и сто́ящее».
По тоскливой тошноте, вконец парализующей и переводящей происходящее в плоскость театра абсурда, он окончательно уже осознал, что всё, переигрывать надо было раньше, а теперь всё, и Литой не для того затевался, и теперь уже только выбирает момент, где и как, сразу и без апелляций, взахлест, на выруб дать первого раза…
— Я пришел сюда с Димкой. Я никого здесь не знаю. Мне это все до лампочки, — сказал Юра, и они смотрели, не отрываясь, друг на друга, и Литой с животным возбуждением видел, что здоровый, вспотевший бугай перед ним так же, как и он, уже понял, что́ должно произойти через какие-то мгновения.
Юра, не оборачиваясь, попятился и спустился еще на одну ступеньку. Сверху, не торопясь, надвигался на него Литой. Он тоже, не отрываясь, смотрел на Юру. Любое резкое движение таким образом схвачено было бы в самом начале. Все так же, не отрывая глаз от объекта (не зная и не интересуясь, что объекта именуют Гончаром, а его жену, завсектором НИИ — Екатериной Николаевной, а сына объекта — Борисом), Литой мгновенным, кошачьим движением присел и пошарил рукой в затененном углу отсека, где была навалена какая-то непонятная рухлядь. Затем так же мягко, пружинно выпрямился, и Юра увидел: в руке оказался то ли обрезок тонкой стальной трубы, то ли просто металлический прут. Нет, все-таки скорее всего — обрезок трубы, диаметром примерно такой же, как от газовой плиты в Юриной квартире. В любой квартире.
Гончаров стоял на две крутые ступеньки ниже Литого, и цилиндр стали, зажатый в квадратном кулаке, покачивался на уровне Юриной переносицы. Покачивался, как метроном, отсекая просвечивающие ломтики, узенькие такие секторы односекундного круга. И не было никакой возможности… ни для чего. Любое движение — намек на движение — вверх, вниз, куда угодно — только бы ускорило взмах… Вспомнилась цитата: «Гений — пролом бытия». Последняя весть из заколоченного мира. Где были Катя, Гончаров, свобода передвижения… и много других странных вещей. Затем — шлюзы отворились, и низины его мира были мгновенно затоплены. Лавиной, многотонным водопадом гадливости. Все, что угодно, только не это! Не обрезок трубы. И гадливость от понимания: ничего и не могло быть, кроме этого. За кулисами возгонки могло прятаться и придавать ей форму, направленность только э т о. На уровне переносицы. Метроном. Неужели даже мама не почувствовала, где бы ей сейчас оказаться? Где же ваша телепатия, сволочи? Отставной козы барабанщики…
— Ша! Спокуха! Без пены! — сказал вдруг за спиной Литого кто-то, кого, судя по тембру голоса, звали Витя Карданов.