Невозможность путешествий - Дмитрий Бавильский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раннее творческое (как, кстати, и сексуальное) начало, с одной стороны, изощряют человека, а с другой — быстрее тратят горы его внутреннего угля, покрывая восприятие действительности уже сгоревшим топливом.
Для этого, вероятно, и необходимо искусство.
«…для чего? Не для того, чтобы рассказать другим что-то занятное о себе, и не для того, чтобы другие услышали что-нибудь с моей точки зрения лирическое обо мне; но во имя третьего, что одинаково не принадлежит ни мне, ни другим; оно, это третье, заставляет меня воспринимать все так, как я воспринимаю, измерять все события с особой точки и повествовать о них так, как только я умею. Это третье — искусство; я же — человек несвободный, ибо я ему служу…»
Искусство вынуждает своего служителя облекать любые жизненные движения в текстуальные жесты, кажущиеся самодостаточными; тем более что «лирический дневник», устроенный Блоком из своих поэтических сборников, приучает к мысли, что все происходящее — сырье для.
Поэтический импульс быстротечен, быстросердечен — и в том его особенная энергетическая ценность: дистанция от импульса до его передачи столь коротка, что способна донести до читателя остатки первородства.
«Молнии искусства» оказываются традиционными, в духе «прозы поэта», то есть незаконченными, незавершенными, внутренне статичными эссе (когда стихотворение закончено, поэт понимает, но что делать с прозаическими кусками?!), более похожими на фотоснимок впечатления или же на расписанную от руки гравюру.
Такие «листки на случай» есть, например, у Ахматовой и они, публикуемые с книгах и в собрании сочинений, в том месте, где у «обычных» людей «дают прозу», не могут быть закончены принципиально. (В этой области законченности / незаконченности, закрытости / открытости системы и лежит одно из главных отличий между главными видами литературы.)
Не особенно связанные между собой эпизоды (археологические раскопки, похоронная процессия во Флоренции, рисунок на папирусе, вечер в Сиене) не имеют большой культурологической или искусствоведческой значимости, несмотря на достаточно подробные описания картин и фресок, надгробий и музейных собраний (об этом чуть ниже), ценность их не в том, как это говорится (Муратов или Розанов в разы круче), но кто говорит. И Блок прекрасно отдает в этом себе отчет.
Думаю, что одна из причин незаконченности «Молний искусства» — саморазочарованность, которая лишает фабрику по производству эмоций и текстов необходимой для свершения мотивации. Вероятно, Блок один из тех художников, которых следует рассматривать в комплексе со всем ворохом биографических (и каких угодно) подробностей. Сам жанр лирического дневника, ежедневно сдирающего публично кожу, тому порукой.
Но не только. Художественное полотно Блока разрежено и напичкано банальностями, которые спасает подпись автора, открывающая в его говорении какие-то новые, неочевидные перспективы.
Блок отлично знает цену своим словам. Именно поэтому одни и те же «дивные дивы» прогоняются через все близлежащие жанры, причем в одних и тех же фразах и концептах.
Поэтому, самое интересное в итальянских циклах Александра Блока, это (в-четвертых) страницы двух его записных книжек (№ 25 и 26), которые он не уничтожил, как многие другие, незадолго до смерти.
Именно здесь ты и встречаешься с первыми (и самыми непосредственными, чистыми) импульсами, которые в обработанном (оцифрованном) и правильно сервированном виде возникают в стихах и путевых заметках.
Внутри них то, что называется «лаборатория художника», которая содержит переписанные с надгробий эпитафии (здесь же мы узнаем, что латинское изречение, эпиграфом вставшее перед всем поэтическим циклом, списано со стены внутри флорентийской церкви Санта-Мария Новелла), зарисованные формы гробниц. А также, помимо тягостных мыслей о возвращении на родину, списки того, что понравилось или не понравилось в венецианской галерее Академии, флорентийской Уффици или в миланской Брера. Некоторые, особенно важные, фрески и полотна Блок «зарисовывает» с помощью беглого экфрасиса, чтобы чего не напутать при работе над стихами и путевыми заметками.
Фреска Фра Беато в том же музее начинает описываться со строки, которая, позже, войдет в стихотворение «Успение»: «В горных садах цветет миндаль. Апостолы спят. К молящемуся Христу слетает (золотой) ангел с синего неба. Вознесение: собравшимся видны только серые концы риз в серых тучах в желтом круге.
Черные латники с зелеными ногами, с черными скорпионами на желтых плащах отстраняют женщин от Христа, несущего крест. Шествие — из красного города.
Iesum qu<a>eritis Nassarebum non est hic.
Две голубые жены (из пяти) с кругло положенными косами заглянули в темный склеп с пальмами у входа. Но там сидит ангел с сияющим лицом. Крылья — желтые, зеленые и черные…»
А выше по крутым оврагамПоет ручей, цветет миндаль,И над открытым саркофагомМогильный ангел смотрит вдаль…
Описание фрески Джианникола Мани в Перудже дает начало другому стихотворению, «Благовещение»:
«Дерзкий и темноликий ангел в красной одежде встал на темном золоте и произнес дерзкое любовное приветствие: «Ave, gratia plena». «Esse ancilla Dei» — написано под темноликой красавицей, которая вполоборота к ангелу говорит: «Это я-то?», оторвавшись от книги.
Веселого новорожденного Ваню моют. Елизавета с кумовским видом прибегает в Марии сообщить ей что-то удивительное…»
Темноликий ангел с дерзкой ветвьюМолвит: «Здравствуй, ты полна красы!»И она дрожит пред страстной вестью,С плеч упали тяжких две косы…………………………………………………Трепеща, не верит: «Я ли, я ли?»И рукою закрывает грудь…Но чернеют пламенные дали —Не уйти, не встать и не вздохнуть…
В записных книжках в основном фактография, в письмах матери и близким — эмоции и подробности («как вернуться — не понимаю, но еще менее понимаю, как остаться здесь. Здесь нет земли, есть только небо, искусство, горы и виноградные поля»), в произведениях, предназначенных для публикации, сублимированные и обобщенные эмоции, заранее прогнанные через все возможные фильтры.
Я-де символист, говорит. Декадент. Кумир просвещенной публики. Тонкий, изломанный, утонченный.
«…было бы гораздо приятнее сохранить в неприкосновенности свежее и сильное впечатление от природы. Пускай бы оно покоилось в душе, бледнело с годами; все шел бы от него тонкий аромат, как от кучи розовых лепестков, сложенных в закрытом ящике, где они теряют цвет и приобретают особый тонкий аромат — смешанный аромат розы и времени…»
А фраза о том, что «русские кошмары нельзя утопить даже в итальянском небе» взята из очерка «Немые свидетели» в неоконченной книге «про молнии».
«Итальянские страницы» В. Кочетова
Книга о поездке в Италию начинается в библиотеке имени Ленина, каталог которой содержит тысячи названий, посвященных Риму (начиная от Тита Левия и Плутарха), и Музее религии и атеизма, где Всеволод Кочетов переживает потрясение перед картиной, изображающей разгром восстания Спартака.
С одной стороны, «что тут еще добавить к уже сказанному этими томами? Что скажешь нового после написанного тысячами путешествовавших по чудесной стране до тебя?», а с другой — «мне захотелось еще раз, пусть хотя бы и на бумаге, повторить путешествие по дорогам Италии…».
Задача, между прочим, крайне для правоверного советского писателя-коммуниста эстетская: подменить реальность представлением ее и о ней, таким образом утвердив первенство искусства (вымысла относительно художественного слова).
«Я собственными глазами видел откопанную Помпею. Я ходил по ее улицам и площадям. Я слушал объяснения гидов. Но сегодня, вспоминая это хождение, я вижу не только те живописные древние развалины, в которые непринужденно врос современный ресторан, бойко торгующий кока-колой, сколько навсегда памятное мне полотно Карла Брюллова. Реально увиденное только укрепило мое давнее ощущение большой правды искусства, скрытое в картине, помогло увидеть ее еще отчетливей и ярче.
Петровская эпоха — она ярче всего видится через затмевающий все другие книги роман Алексея Толстого.
Помпея — чтобы увидеть ее, нельзя пройти мимо полотна Карла Брюллова.
Стоит задуматься над этим…».
А что тут думать, все ведь достаточно логично, если вспомнить мощь и первоочередность советской идеологии, подстраивающей и подменяющей собой живую реальность; из-за чего, вероятно, и начал нарастать первый и последний советский кризис, прозванный не то стабильностью, не то застоем, стоивший советской империи ее существования — когда тяжелая и пыльная реальность перестала поспевать за бодро скачущей идеологией, начала спотыкаться, падать, пока не издохла окончательно из-за авангардистских экспериментов по переустройству одной шестой.