Дом тишины - Орхан Памук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хватит, Фатьма, теперь хватит думать об этом! Мне стало жарко под одеялом. И подумалось: неужели карлик что-то рассказывает? Ребята, говорит он, ваша Бабушка своей палкой нас… Мне стало страшно, не хотелось думать об этом и спать не хотелось, я же не могу спать под шум субботнего пляжа!
Я натянула одеяло на голову – все равно слышно, и думаю, что сейчас понимаю, какими прекрасными были те сиротливые зимние ночи: как прекрасно было то время, когда безмолвие ночи было моим, а все остальное застывало, лежало неподвижным… Я прижала ухо к мягкой тьме подушки и мечтаю о глубоком одиноком безмолвии мира, что струится вне времени и словно из недр земных, пока мир гулко дает о себе знать из моей подушки… На следующий день Селяхаттин уехал в Гебзе. Далек был Судный день! Я была одна в доме. Далеки были мертвецы, что никак не сгниют в своих могилах! Я сделала, что решила: взяла свою палку, спустилась по лестнице и вышла в заснеженный сад. Далеко были кипящие котлы ада, муки пыток! Я шла быстро, оставляя следы на тающем снеге, в его «домик» – дьявольский рассадник греха. Далеко были твари ползучие, змеи подколодные, трупы, трупы! Я дошла до домика, постучала в дверь, подождала немного; жалкая простолюдинка – глупая служанка, сразу открыла дверь. Крысы вонючие, вороны, бесы! Оттолкнув ее, я вошла внутрь: вот, значит, твои ублюдки! Ей взбрело в голову схватить меня за руку! Отребья, черви, твари дохлые! Перестаньте, не надо, Госпожа, не надо, в чем дети виноваты? Отродье служанкино, рабы проклятые, отбросы чертовы! Бейте меня вместо детей, в чем их грех? Господи, бегите, дети, бегите! Не смогли они убежать! Гниль, падаль, ублюдки! Не смогли они убежать, и я била их, а еще и мать их избила, а когда она попыталась ударить в ответ – ах ты тварь, еще руку на меня подымаешь! – стала бить еще сильнее, и, естественно, наконец эта твоя работящая сильная женщина упала! Она, а не я! Пять лет подряд я смотрела на этот мерзейший вертеп, твой «домик» в конце сада, и слушала, как плакали твои ублюдки. Деревянные ложки, жестяные ножи, тарелки с трещинами и отколотыми кусками из столовых сервизов моей матери! Смотри, Фатьма, целые тарелки, которые ты считала потерянными, тоже, оказывается, здесь! Сундуки, которые у нее вместо стола, ветошь, рваные тряпки, печные трубы, постели на полу, в щелях под окнами и дверью куски газет! Господи, какие вы гадкие, грязные, всё в пятнах, уродливые лохмотья, горы бумаг, жженые спички, ржавые, сломанные щипцы, дрова в жестяных коробках, перевернутые старые стулья, прищепки, пустые бутылки из-под ракы и вина, осколки стекла на полу, бог ты мой, кровь и все еще плачущие ублюдки, ненавижу вас! Селяхаттин вернулся вечером, сначала немного поплакал, а спустя десять дней увез их в дальнюю деревню.
Ладно, Фатьма, говорил он, пусть будет по-твоему, но ты поступила бесчеловечно, маленькому ты сломала ногу, а что со старшим, я так и не понял, он весь синий; наверное, крепко ему досталось, но мне придется смириться с этим ради энциклопедии, я отправляю их далеко в деревню, нашел одного бедного человека, который согласился усыновить детей, так как я хорошо заплатил ему. Из-за этого я вынужден в ближайшее время опять позвать еврея, но что делать, это – во искупление нашего греха. Ладно, ладно, не начинай опять, ты безгрешна, этот грех – только мой, но теперь ты больше не будешь спрашивать, почему я так много пью, оставишь меня в покое; на пустой кухне работать будешь сама. Сейчас я иду к себе, а ты мне на глаза не попадайся, не буди во мне зверя, закройся у себя в комнате, ложись в свою холодную постель, лежи всю ночь не смыкая глаз и пялься в потолок как сыч!
Я все лежу и не могу уснуть. Жду ночи. Хоть бы скорее пришла она, ночь, замарать которую ни у кого из вас не хватит сил, – все вы растянулись в своих кроватях и спите! Оставшись в одиночестве, я бы стала размышлять, касаться, вдыхать, пробовать на вкус и слушать: воду, графин, ключи, носовой платок, персик, одеколон, тарелку, стол, часы… Они все стояли бы ради меня, вокруг меня, спокойно и просто, в пустоте, как и я, поскрипывали бы, потрескивали бы в ночном безмолвии и, зевая вместе со мной, очищались бы от грязи, пороков и греха. И тогда время становилось бы временем, а они – мне ближе, а я – ближе самой себе.
24
Я увидел что-то странное и необычное и сразу проснулся, но, поняв, что все, что я видел, было во сне, очень расстроился. Во сне я видел старика в плаще, который летал вокруг моей головы и звал меня: «Фарук! Фарук!» Наверное, он собирался открыть мне тайну истории, но все тянул и никак не говорил. Я, почему-то веривший, что все имеет свою цену, страдал, сгорая от нетерпения, ради знаний, почему-то стыдился этого и говорил себе: надо крепче стиснуть зубы, дождаться и узнать; но стыд внезапно стал нестерпимым, и я проснулся весь в поту. Сейчас я слышу шум пляжа, проехавшую мимо калитки сада машину и шум катеров и пароходов. Долгий послеобеденный сон не помог мне: я пил вчера всю ночь, и поэтому сейчас мне все еще хотелось спать. Я посмотрел на часы – время без четверти четыре. Пить еще рано, но я встал.
Я вышел из комнаты. В доме – ни звука. Спустился по лестнице, пошел на кухню. Привычно взявшись за ручку дверцы холодильника, я вновь ощутил чувство ожидания: что-то новое, какой-то волнующий сюрприз, неожиданное приключение. Произошло бы что-нибудь эдакое в моей жизни, чтобы я смог забыть и архив, и рассказы, и историю. Я открыл холодильник, его свет почему-то напомнил мне витрину ювелирного магазина. Миски, бутылки, помидоры, яйца, черешня, соцветье красок, развлеките меня. Но они будто отвечают мне: нет, мы уже не сможем тебя развлечь, развлечь тебя сможет только то, что приятно тому, кому наскучил мир, или тому, кто делает вид, что мир ему наскучил. А потом ты почувствуешь еще больше безразличия ко всему и даже к самому себе и дополнишь такое развлечение и свою боль алкоголем. Ракы осталось полбутылки, сходить, что ли, в бакалею за новой? Я закрыл холодильник и вдруг подумал: а если мне поступить так же, как они, как мой дедушка и отец, если бросить все и закрыться здесь, если каждый день ездить в Гебзе, если сесть за стол ради труда в миллионы слов, без начала и конца, о том, что именуется историей? И если поступить так не для того, чтобы превратить весь мир в настоящих людей, а для того, чтобы рассказать, что такое мир?
Прохладный ветер задул сильнее. Я посмотрел на небо – надвинулись тучи. Дует сильный южный ветер. Глядя на закрытые ставни, я подумал о том, как спит в своей комнате Реджеп. Нильгюн сидит в саду у курятника и читает, сняла сандалии, босыми ногами на земле. Я немного побродил по саду. Я поиграл с колодцем и насосом, как мальчишка-бездельник; вспомнил молодость. И свое детство. Потом начал вспоминать жену, но тут решил съесть что-нибудь и вернулся в дом. Вместо того чтобы пойти на кухню, я поднялся к себе в комнату и, бесцельно глядя из окна, пробормотал: стоит ли мне идти следом за своими мыслями, стоит ли мне жить? Могу ли я думать о чем-то, за чем стоит идти? Я бросился в кровать, чтобы не думать дальше, открыл наугад Эвлию Челеби и начал читать.
Он рассказывал о своем путешествии по Восточной Анатолии: городок Ак-хисар, городок Мармара, потом еще одна деревенька, горячие минеральные источники в ней. От этой воды человек сиял, как намасленный, а если ее пить сорок дней, то проходила проказа. Потом я прочитал, как он приказал отремонтировать и вычистить бассейн для себя и как с удовольствием поплавал в нем. Я перечитал этот эпизод с бассейном и позавидовал безвинному и безгрешному удовольствию Эвлии, мне захотелось оказаться на его месте. На одной из колонн бассейна он приказал написать дату ремонта. А потом уехал на лошади в Гедиз[65]. Все это он написал без смущения, спокойно и ровно, что вызывало доверие, с опрометчивой радостью барабанщика. Закрыв книгу, я подумал, как ему это удалось, как он смог совместить то, что он делал, с тем, что он записал, как сумел посмотреть на себя со стороны, словно на другого человека. Если бы я попытался сделать то же самое, например рассказать что-то другу в письме, я бы не смог рассказать так чисто и так радостно. Я бы поместил себя в самую гущу событий; мой заблудший и грешный разум пытался бы скрыть наготу событий. Я бы спутал то, что хотел бы сделать, с уже сделанным, суждения с реальностью и страдал бы и унижался, пресмыкаясь по поверхности, не умея установить ту прямую и истинную связь с предметами, которую установил Эвлия.
Я перечитал еще раз – о городе Тургутлу, городе Ниф и Уладжаклы, там был совершенно другой мир: «Установив нашу палатку на берегу одной реки – источника жизни, мы купили у пастухов жирного ягненка, дерзко и смело приготовили шашлык и съели». Наслаждение и удовольствие было настолько же безгрешным, как и весь мир. Мир был реальным, в нем можно было жить, а описывать его можно было либо спокойно, либо с воодушевлением, либо с радостной грустью. Мир не нужно было критиковать, в нем нужно было горячиться и злиться из-за страсти к переменам и стяжательству.