Татлин! - Гай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1917
При свете ранней зари в холодном тумане можно было различить серый профиль трапецоида Авроры — три ее трубы, дымившие под северным ветром из Финляндии, ее нервные ходовые огни, яркую арку окон капитанского мостика и грот–мачту, на которой поднимался флаг. Флаг был красным.
За кормой у нее вода бурлила. Аврора разворачивалась бортом.
До ее офицеров с суши доносилась оружейная стрельба. Они знали, что на ступенях Смольного Института, где девушки в одинаковых белых фартучках учили химию и французский, теперь стояли митральезы Шнайдера. На куполе развевался красный флаг.
Гражданин Николай Романов ехал где–то на поезде.
На крыльях «паккардов», продвигавшихся к Зимнему Дворцу, лежали люди. Улицы, выходившие на проспект ко дворцу, были перегорожены мешками с песком и охранялись большевиками.
Говорили, что Александр Керенский будет защищать дворец на своем белом коне.
Трамваи, забитые солдатами, на окнах бьются красные флаги, шли по Невскому. Ошеломленные люди стояли на перекрестках и оглядывали улицы из своих парадных.
Холодно — рассвет наступал бело и медленно.
Никто и представить не мог, что произойдет. Керенский разместил во внутренних покоях дворца, поближе к большим залам, женщин.
Внешние покои оборонялись кадетами из академии, совсем мальчишками. Офицерами их были профессора военного дела, любившие закладывать руки за спину. Рота за ротой, комната за комнатой стояли они возле своих винтовок, ростом чуть выше их — с ухмылками, серьезные, мрачные, благочестивые, испуганные.
Ни один русский не станет стрелять в женщин и мальчишек. Вместо этого бой пойдет за столом переговоров — Керенский со сложенными на груди руками, Ленин с воздетым над головой кулаком.
Заря залила красным штандарты Авроры. На берегу, на палубе щелкали семафоры.
— Прицел! прокричал помощник канонира. Четыре девять один три!
Орудийные стволы Авроры поднялись.
— Трубка! Восемь семь два!
Орудия Авроры сместились влево.
— Пли по команде!
— Вся власть Советам!
— Пли!
Первый залп взметнул гейзеры гравия и льда на плацу, рассек надвое стену парка и срезал трубы с флигеля садовника.
Второй залп угодил прямиком в высокие окна Зимнего Дворца, только начавшие отсвечивать серебром восхода.
СВЕТ
Сидя в тростниковом кресле кремово–золотого салона щукинского особняка и слушая «Каприз для двух роялей» Готшалка — высокомерные исполнители с прическами а ля Лист сидели в самоуверенных позах, так же отличаясь от Рубинштейна за роялем, как электрический звонок отличается от фарфорового дверного молотка великого князя, — Татлин размышлял о том, как же ему не нравится Маяковский.
Его взгляд задержался на холсте Матисса над вазой с позолоченными листьями: женщина с густыми каштановыми волосами, руки сложены, зеленая блузка, темные безмятежные глаза. Среди интеллигентных женщин и красных танцовщиков Матисса висели угрюмые Пикассо. Морозов владел лучшими полотнами мастера, кубиста Воллара, сквозь которые проходили призраки Сезанна, Эвклида и Баха, пока они стояли на мольбертах.
Буфетчики разносили чай и ликер, пахший анисовым семенем и ноготками. Концерт скакнул и прекратился.
— Бог Полдня! произнес профессор, поднимаясь с места и оглядываясь удостовериться, что он завледел вниманием публики.
Заложив одну руку за спину и воздев другую свободным жестом, он продекламировал стихотворение Ивана Алексеевича, в котором девушка и ее сестра наблюдали за черными козами на красных скалах какой–то Сицилии, какой она представлялась русскому воображению. Синяя бухта, пропеченные скалы, сухая тень оливы. Роем зудящих мух спустился бог Пан.
Татлин не уловил изощренной образности коленей, юбок, сильных рук, сосков и ромашки, но присоединился к аплодисментам.
— В горах Сицилии… снова начал профессор, опять про пыль, золото и камень.
Ларионов на своих холстах писал слова, чтобы показать, что он — самый безыскусный художник из всех. Проработав имитации французов — от чистого импрессионизма Камилла Писарро до фовистского периода Дерэна, он начал писать так, словно не умел писать вообще. Он отказался от перспективы, пропорции, светотени, от любого стиля сложнее ребячьей мазни.
Отслужил в армии он девять месяцев. По выходным он приносил и выставлял свои холсты в «Бубновом Валете».
Михаил, сказал Александр Веснин, открыл для себя вульгарность именно в армии.
В Кремле, поправил его Татлин. Он выезжал в летние лагеря в очень славных лесах к северу от города, но преимущественно занимается муштровкой в Кремле, разводит караулы и пишет картины. Между сессиями в школе искусств лучше ездить к морю. От морского света глаз прочищается.
Татлин написал старого моряка. Овал легкой охры сошел за лицо, желтовато–коричневый прямоугольник — за бороду. К изломанной фуражке Татлин подошел как к мятой консервной банке, а козырьком стал черный серпо, наивно обведенный белым. Вместо каждого глаза — по голубой точке, нос — треугольник, ртом пренебрег вовсе. Бушлат с высоким воротником он написал синим, руки, стертые тросами, с морскими узлами костяшек — красным.
Он применял плоскую растянутую эстетику икон к длинновыменным обнаженкам. Во все прямые линии он вписывал мелкий изгиб.
Живопись стала первым духом, который следовало выпустить на волю в новом мире, самым головокружительным и возвышенным во всей революции. И в благодарность новая живопись изображала сам дух. Подобно Матиссу, Татлин писал дерзкими контурами — синими, красными или зелеными, требуя от линий только одного — живости. Подобно Сезанну, он писал свет хлопьями цвета.
Эта дикая дерзость была детством, хмелем стиля, танцем. Она подрастет, примет формы, не виданные прежде, станет выразителем нового мира, его костями, нервами и мускулами.
Он вспоминал свои картонные ромбы, трапеции и прямоугольники, которые, бывало, катал перед глазами ребенком, тихонько урча, превращая их в воздушные корабли и здания, в подводную лодку Капитана Немо и зонтик Робинзона Крузо из шкур. Этим же были и бумажные конструкции Пикассо — словарем форм, моделью гармоний и взаимоотношений. Искусство должно умирать и возрождаться во всем.
ЦИОЛКОВСКИЙ
Начав проектировать воздушный велосипед «Летатлин», Татлин прочел в Институте Керамики лекцию о Циолковском.
Константин Эдуардович Циолковский, возможно, был величайшим русским ученым, начал он, и среди студентов запереглядывались. Профессор Татлин считает Хлебникова более великим поэтом, чем Пушкин. Будьте внимательны!
Циолковский родился 17 сентября 1857 года, в царствование Александра II в Ижевском — селе Спасского Округа Рязанской губернии. Отец его, человек холодный и cухой, работал лесничим. Изобретательство было у всей семьи в крови, ибо отец Циолковского изобрел молотилку и научил сыновей строить модели домов и дворцов. У молодого Константина Эдуардовича было очень счастливое детство. Он выучился достоинству труда и радости изготовления вещей своими руками. Мать его была женщиной веселой и общительной: полная противоположность его рыжему отцу, которого за цельность характера уважало как начальство, так и подчиненные.
Циолковский в Спасских лесах строил из веток хижины. И замечательно ходил по крышам.
Своего любимого таракана он посадил в маленькую бумажную гондолу и привязал к воздушному змею. Так у теоретика дирижабля, ракеты и аэроплана началась любовь к небу как к предначертанной трассе человечества.
Когда ему исполнилось восемь, мать подарила ему маленький шарик — коллодиевый баллон, наполненный водородом, большая редкость в те дни. Таракан, подобно Менделееву в его обсерватории на аэростате, теперь возносился ввысь силою водорода.
Он страстно любил чтение, этот молодой Циолковский. В своих фантазиях он изобретал миниатюрный мир и представлял себя таким же маленьким — настолько, чтобы там жить. Большое преимущество — мыслить в масштабе. Позднее Циолковскому придется довольствоваться лишь моделями своих изобретений.
Одной из любимых его грез было отменить силу тяготения и от радости взаправду перепрыгивать телеграфные столбы. Когда Циолковскому было девять, он ужасно простудился, катаясь на санках с горы. Простуда перешла в скарлатину, и он оглох.
Пришлось бросить школу — ужасное лишение для человека, любящего как книги, так и товарищей. Тишина, в которую он погрузился, превратила его в одинокого меланхоличного человека. Моя глухота, как–то сказал он, сделала мою жизнь неинтересной. Я страстно хотел слышать человеческую речь.