Москва, 41 - Иван Стаднюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Оглохли, значит? – Лобачев удовлетворенно засмеялся. – От бомбежки или от боязни посмотреть правде в глаза?
Лукин вдруг придавил каблуком сапога недокуренную папиросу и с нарастающим раздражением упрекнул Лобачева:
– Не люблю, комиссар, когда ты в загадки играешь!.. Сейчас не до ребусов!
– Так вот, без загадок и ребусов. – Лобачев спокойно посмотрел на собеседников: – Мы доложили Военному совету фронта о принятых мерах для удержания северной части Смоленска и о том, что делаем все возможное, чтобы выбить фашистов из южной… Так ведь?». Но мы ни словом не обмолвились о предъявленных нам обвинениях.
А молчание – знак согласия… Я же не согласен… Но главное в другом.
– В чем же? – озадаченно спросил Лукин.
– В том, что в боевых условиях нагонять на командиров Красной Армии, как и любой другой армии, чрезмерный страх – не мера для достижения успеха. Страх лишает людей здравомыслия… От испуганного командира пользы мало, а его страх обязательно передастся еще и подчиненным ему людям. Он, этот страх, проявится в неуверенных действиях войск…
– Не томи! – прервал Михаил Федорович Лобачева. – Что ты хочешь, в конечном счете?..
– Хочу напроситься на разговор по прямому проводу с членом Военного совета фронта товарищем Булганиным.
– Много бы я дал, чтобы услышать, как тебе ответят с другого конца провода! – Лукин рассмеялся, кажется, искренне, растворив в смехе накопившееся напряжение. – О чем ты говоришь, Алексей Андреевич?! Я еще западнее Шепетовки насмотрелся на испуганных людей!.. Страх позади! Там, где слово «окружение» порождало панику.
– Я совсем о другом! – Лобачев развел руки. – Я о страхе командира перед ответственностью за принятое им решение. А полученный нами приказ такую боязнь может породить…
– Ну, иди вызывай товарища Булганина. – Лукин поднялся, чтобы уйти в автобус. – Хотя ты и прав, но только частично. Ведь приказ о предании суду прежнего командования Западного фронта во главе с генералом армии Павловым, хотя их до смерти жалко, не поверг нас с тобой в ужас?! Встряхнул как следует командирский корпус Красной Армии! И привел кое-кого в нужное состояние!.. Так почему этот приказ главкома не сделает полезного дела?.. С нас строго требуют, и мы покрепче будем требовать…
– Я тебе, Михаил Федорович, о духе приказа, а ты о букве. Я об опасности породить в армии страх как самое острое из всех чувств человека. О ней, этой опасности, помнили полководцы всех времен и народов… Известно, например, что того, кто бежал с поля боя, даже не столкнувшись с врагом, наиболее трудно заставить вернуться в бой. Быстрее вернется тот, кто уже видел врага, дрался с ним и пусть даже был побежден. Быстрее пойдет в атаку и тот, кто еще совсем не видел врага. Иным страх более нестерпим, чем сама смерть!..
Генерал Лукин ничего не успел ответить на эту пространную тираду. Перед ним встал, выйдя из землянки, бледнолицый и тощий лейтенант с красной повязкой на рукаве. Обратившись к генералу, как положено по уставу, он передал ему пахнущий казеиновым клеем бланк с телеграфным текстом. Лукин читал телеграмму долго, будто расшифровывая. Затем хмыкнул и протянул ее Лобачеву:
– Тут нечто, подтверждающее твою философию от сегодняшнего дня. – Слова Михаила Федоровича прозвучали с ироничной грустью. Лобачев прочитал вслух:
– «Малышева, взорвавшего мосты через Днепр и помешавшего восстановлению положения в Смоленске, арестовать и доставить в штаб фронта…» Подпись: «Прокурор фронта…»
– Но ведь полковник Малышев поступил согласно нашему приказу, – напомнил полковник Шалин. – Я вместе с начальником инженерной службы готовил бумагу… Правда, мы сказали тогда Малышеву, что приказ вступит в силу после того, как штаб фронта даст «добро»…
Завластвовало удручающее молчание, будто все чувствовали себя в чем-то виноватыми и устыдились друг друга.
– Подготовьте прокурору объяснительную телеграмму, – прервав молчание, хмуро приказал Лукин начальнику штаба, а затем уставил чуть насмешливый взгляд на Лобачева: – Пророк с комиссарской звездой…
– Почему бы и не пророк? – В голосе Лобачева зазвучал смех. – Я однажды напророчил самому товарищу Ленину!
– Ну, так сильно не загибай, – предостерег Лукин, однако посмотрел на Лобачева поощрительно, ибо любил слушать его рассказы о трудном сиротском детстве, голодной, но боевой юности, и особенно о том периоде, когда Алексей Андреевич был кремлевским курсантом, не раз стоял на посту № 27 у квартиры Ленина и многажды видел и слышал вождя.
– Не совсем, конечно, Ленину, – поправился Лобачев, – а моим друзьям, которые хотели упростить Владимиру Ильичу процедуру уплаты им партийных взносов…
Послышался нарастающий гул моторов. Он ширился, будто заполняя все пространство вокруг, звучал все отчетливее и устрашающе: почти на бреющем полете шла вдоль магистрали Минск – Москва видимая сквозь плетение ветвей деревьев шестерка «юнкерсов». Зенитчики, прикрывавшие этот лес, не открывали огня по столь заманчивой цели: нельзя было демаскировать штаб армии, пока над ним не нависла прямая угроза.
– Прошли… Продолжайте, Алексей Андреевич, – поторопил Лобачева полковник Шалин, взглянув на наручные часы: он, как и все начальники штабов, постоянно испытывал недостаток во времени и безмерно дорожил им.
– Так вот! – Лобачев потер от удовольствия руки, видя, с каким интересом его слушают. – У нас в Кремле был свой подрайком партии. Там состояли на партийном учете также наши командиры и курсанты. И Ленин там состоял. И вот наш командир роты Григорий Антонов, а он был казначеем в подрайкоме, говорит однажды: «Владимир Ильич самый дисциплинированный плательщик членских партийных взносов. А ведь он очень занят. Что, если я предложу ему присылать с деньгами своего секретаря?» Я возьми да и скажи тогда Антонову: «Товарищ Ленин ответит, что коммунист никому не должен доверять свой партийный билет…» И именно эти самые слова сказал Владимир Ильич Антонову. Честное слово!
– Интересный факт, – серьезно заметил Лукин. – Теперь мы будем величать тебя не только членом Военного совета, но и главным пророком армии.
– А знаете, почему я угадал ответ Ленина?.. – разгоряченно спросил Лобачев. – Однажды в кремлевской парикмахерской я попытался уступить очередь Владимиру Ильичу: «Садитесь, Владимир Ильич. Я подожду». А он в ответ: «Очередь – это порядок. Она для того и существует, чтобы ее все соблюдали». И усадил меня в кресло… Это, братцы мои, была самая долгая в моей биографии стрижка…
4
А ночью поступила еще одна телеграмма от маршала Тимошенко. По ее содержанию генерал Лукин утвердился в догадке, что в штабе фронта царит крайне напряженная атмосфера, а сам Тимошенко испытывает чрезмерную нравственную усталость. И еще мнилась Михаилу Федоровичу чья-то активная предвзятость «в верхах» по отношению лично к нему. Лукину казалось, что, будь на его месте другой командарм, с иной судьбой, не стал бы Военный совет пугать его судом военного трибунала, если армия, которой он командует, не отобьет у немцев Смоленск. И эта догадка лишала последних сил, ибо когда вырывал час для сна, мысли с тиранической беспощадностью вновь и вновь обращались к последним телеграммам и тут же, рождая в сердце боль, уносили в совсем недавнее прошлое.
Впрочем, это недавнее уже маячило в памяти до неправдоподобия далеко, будто в полузабытых сновидениях. А вот мучило, бередило душу, перекидывалось зыбким мостком в сегодняшний день и объединялось с грезившейся бедой, может, даже такой тяжкой, какая случилась с первым командующим Западным фронтом генералом армии Павловым и его ближайшими соратниками.
Душевные травмы всегда пробуждают страстную энергию памяти. До сих пор не мог Михаил Федорович смириться с несправедливостью, испытанной в 1937 году. Часто память возвращала его в те времена, когда он, военный комендант Москвы, был привлечен к партийной ответственности за «притупление классовой бдительности». Все началось с чьего-то письма из Харькова, утверждавшего, будто комбриг Лукин, являясь с 1929 по 1935 год командиром стрелковой дивизии в Харькове, поддерживал там дружеские связи с начальником управления железной дороги и одним из политработников военного округа, которые потом были разоблачены как враги народа.
Так родилось на свет его персональное партийное дело.
Вначале Михаил Федорович воспринял это как нелепость. Да и все вокруг благодушно посмеивались: нашли, мол, повод для промывания косточек коменданту столицы. Но вот открылось собрание. Докладчик начал почему-то страстно и довольно картинно рисовать ситуацию: командира дивизии Лукина, как выяснилось, опутали дружескими связями ныне разоблаченные враги народа. Будучи военным комендантом Москвы, он скрыл это. К чему все могло привести?.. И пошла писать губерния… Докладчика стали дополнять вдруг «прозревшие» выступающие, воображение всех распалялось все больше… Между Лукиным и собранием образовалась пустота, и ее постепенно будто заливали бетоном отчуждения. Бетон твердел, и пустота превращалась в непреодолимую стену враждебности или настороженности по отношению к Лукину. И в итоге образовался монолит общественного мнения, порушить который было трудно. Каждый участник собрания в отдельности потом не в силах был понять, как вырос сей «монолит», на чем держалась его порочная твердь. И что удивительно: сам «подсудимый» в какое-то время тоже ощутил себя в чем-то виноватым, даж е устыдился своей вины, хотя и не понимал ее сути… Так из ничего родилось все, хотя сам Платон, ученик Сократа, утверждал, что все состоит из всего.