Nimbus - Александр Нежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вон… Легок на помине. Чудак на клячах.
Обернувшись, Гаврилов увидел пару лошадок весьма почтенного возраста, коляску, должно быть их ровесницу, с откинутым кожаным фартуком, старика-кучера на передке и другого старика в каком-то диковинном наряде, в чулках, панталонах, в которых давным-давно никто не хаживал ни в мир ни в пир, и в сером сюртуке с белым орденском крестиком в петлице. Этот старик первым делом распорядился выгрузить из коляски множество всяких мешочков, кульков, свертков, караваев и часть из них велел тотчас отнести в дом с занавесками. Гаврилов слышал его низкий сильный голос.
— А это, — говорил он и указывал на дома с решетками, — туда, туда… Я потом сам раздам.
Порыв сильного ветра едва не сдул с его головы шляпу. Придержав ее, он быстрым шагом двинулся к партии, с которой пришел Гаврилов. Все сидели на земле, а кто и вовсе лег, привычно откинув прикованную к пруту руку.
— Как?! — изумился старик, и некрасивое крупное лицо его накалилось пламенем гнева. — На пруте?! Опять?! А на ночевках вам делали положенное? Снимали с прута?
— Ни разу, ваше бла-ародие, господин доктор, — вразнобой отвечали ему.
А тут и майор показался на крыльце, и старик, круто развернувшись, почти побежал к нему, по-прежнему придерживая шляпу рукой. Ветер задувал все чаще и все сильней, и на Москву ползли темно-серые пухлые дождевые облака.
— Не имею чести быть с вами знакомым, господин майор, — слышал Гаврилов, да и все вокруг, вздрагивающий от гнева голос старика-доктора. — Но вы не имели ни малейшего права приковывать вверенных вам людей к пруту, поелику существует хотя бы ручная цепь, изобретенная вашим генералом, господином Капцевичем.
— Не было в наличии, — буркнул майор и сделал попытку сойти с крыльца.
Старик, однако, встал у него на пути и, вскинув голову, бесстрашно глядел ему в оплывшее лицо.
— И далее. Вы нарушили инструкции, вас обязывающие на время ночного отдыха освобождать людей от прута.
— А разбегутся? — Майор в досаде даже топнул обутой в сапог со шпорой ногой. — Хромые мои инвалиды станут их ловить? Вообще по какому, милостивый государь, праву…
Своим сильным низким голосом доктор без труда перекрыл сорванный руганью и криками сиплый басок майора.
— Я главный тюремный врач и член попечительского о тюрьмах комитета, коего председатель сам генерал-губернатор. Я всенепременно буду иметь обязанность и ему и господам членам комитета доложить о негодном с вашей стороны содержании ссыльных и препровождаемых. Извольте теперь распорядиться снять с людей прут!
— Одно баловство, — процедил майор и, расстегнув ворот кителя и покопавшись у себя под рубахой, извлек кожаный мешочек, а из него — ключ. — Коваленко! Бери, отмыкай.
Пока унтер снимал с пяти прутов замки, старик-доктор обходил этап и у каждого справлялся о здоровье. Дошла очередь до Гаврилова. Он едва не заплакал в ответ от слабости, сжигавшего его жара и чувства безысходной тоски. Склонившись к нему, доктор долго держал прохладную ладонь у него на лбу, а затем, плотно прижав пальцы к его запястью и чуть нахмурясь, считал пульс. Совсем близко от себя Гаврилов видел его большие, чуть навыкат, светлые с голубизной глаза, с переполнявшим их выражением великого сострадания и боли.
Глава вторая. Pieta
1Пишу вам глубокой ночью — последней моей ночью в Москве, древней и живописной столице России. Завтра я уезжаю в Санкт-Петербург, откуда несколько дней спустя морем отправлюсь в Германию, а затем во Францию. После трех месяцев, проведенных в России, после вынужденной осмотрительности в поступках и сдержанности в словах, после постоянного страха навсегда исчезнуть в страшных глубинах Сибири — о, вы даже не можете вообразить, сколь упоителен будет для меня воздух нашего свободного Отечества! Не укоряйте меня слепой любовью к Франции и французам. Я льщу себя надеждой, что Создатель наделил меня способностью замечать как изъяны государственного устройства, так и недостатки, присущие жителям той или иной земли, будь то Испания, Германия, Англия, Россия и наша Франция. Говорю здесь не о слабостях и грехах отдельно взятого человека, на каком бы языке он ни изъяснялся: кто из нас без греха! — я стремлюсь показать особенности национального характера вообще, со всеми его положительными и отрицательными сторонами. Мои предыдущие письма, которые я не доверял почте, зная беззастенчивую манеру русских властей знакомиться с перепиской частных лиц, были пропитаны горечью — природным соком русской действительности. Ибо я, если хотите, был отчасти подобен тайнозрителю, кому велено было взять из рук Ангела книгу и съесть ее. Сладка, как мед, была она в устах, но, как полынь, горька во чреве. Горько мое неложное свидетельство о России — но никто не может поставить мне в вину, что о моем Отечестве и моих соотечественниках я сужу наподобие влюбленного юноши, закрывающего глаза на дурные качества своей избранницы. Моя Франция и мои французы — в лицо вам я говорил и буду говорить, что вы напрасно полагаете себя выше других; что вам не пристало гордиться созданной нашими предками великой культурой, от которой — увы — вы взяли самую малость в виде поверхностного блеска, легкого остроумия и показной учтивости. Я патриот; но мой патриотизм и моя любовь к Франции вполне укладываются в слова одного моего русского собеседника, господина П. «Я не могу любить мое Отечество, — сказал он, — с закрытыми глазами и замкнутыми устами. Истина, — после краткого молчания промолвил он, — дороже Отечества».
И я спрашиваю, мой друг, и вас и себя: если Россия стала родиной человека, способного, подобно Моисею, взойти на Синай духа, то не послужит ли уже одно это ее оправданием и в сем веке и в будущем? Несколько позднее после нашей встречи я с глубочайшим потрясением узнал, что в не столь уж далеком прошлом по высочайшему повелению он был объявлен сумасшедшим. Вы пожелаете узнать: за что? Я вам отвечу: причинно-следственные связи, определяющие в цивилизованном мире ход всех событий, в России весьма условны. Повозка подчас стоит здесь впереди лошади, а болезнь может быть назначена человеку, особенно если в роли верховного врача выступает император, донельзя раздраженный высказанными в печати взглядами своего подданного. И может ли в этом случае примирить с действительностью сочувствие, выказанное мнимому больному московским обществом? Могут ли примирить с этим вопиющим произволом слова приставленного к господину П. доктора: «Не будь у меня старухи жены и огромного семейства, я бы им сказал, кто сумасшедший»? Нет, нет, друг мой: пока власть мнит себя Богом и по своей прихоти распоряжается человеческими судьбами, я буду ее первым обличителем, чего бы мне это ни стоило.
В России рабство нравственно искалечило всех: от крепостного крестьянина до императора. Но вместе с тем мне случалось встречаться с людьми поразительной высоты духа, блистательного ума и глубоких христианских убеждений. Мой собеседник, о котором я упомянул выше, — из их числа. Меня представили ему в одном московским доме, слывущем в древней русской столице своего рода республикой свободы. Так по крайней мере мне сказали. Однако я был приятно поражен не столько свободомыслием собравшегося там общества, сколько хозяйкой дома, госпожой Е., замечательной дамой, гостеприимной, добросердечной, с той простотой в обращении, которую дают человеку его высокие нравственные достоинства, воспитание и недюжинный ум, позволяющий снисходить к слабостям окружающих. Она очаровательна как женщина и увлекательна как собеседник. Не так давно она дебютировала с повестью в лучшем русском журнале; не имея возможности прочесть это произведение, я вынужден был довольствоваться весьма похвальными отзывами о нем здешних литераторов, приветствовавших рождение нового самобытного таланта. Госпожа Е. с глубокой любовью рассказывала мне об Александре Пушкине, великом русском поэте, которого она хорошо знала и который посвятил ей одно из своих стихотворений, шутливо называя ее патриоткой Москвы и уверяя, что на русской земле есть место обеим столицам. Увы: он был убит на дуэли, и к несчастью, рукой француза.
Есть между тем ложное понимание чести. В оценке трагического случая с Пушкиным, насколько я могу судить, прав был господин П.
— Нет! — воскликнул он в ответ на мой вопрос о Пушкине. — Верьте: я любил его и с восхищением наблюдал расцвет и возмужание его божественного дара! Но он был никудышный философ. Для чего было так раболепствовать самолюбию?! Высокий ум — и столь прискорбное помрачение.
Тень набежала на его лицо. Он глубоко задумался, меж тем как взгляд его светлых глаз блуждал по гостиной, не задерживаясь на ком-либо из присутствующих. Он стоял, скрестив на груди руки, — как, вы знаете, любил стоять Наполеон. Господин П. был одет просто, но в полном соответствии с требованиями хорошего вкуса: черный сюртук, атласный светлый жилет с проходящей по нему золотой цепочкой от часов, черные панталоны. Кольцо с крупным рубином украшало безымянный палец левой руки. Я молчал, боясь прервать его раздумья и стремясь возможно внимательней следить за их отражением на его лице мыслителя и страдальца. Наконец он едва заметно улыбнулся и кивком головы указал мне на одного из гостей. Повернувшись, я увидел неподалеку от нас старика довольно странного вида. В черном, тесно сидящем на нем сюртуке, в коротких панталонах, в чулках и далеко не первой новизны башмаках с пряжками, он словно сошел с полотна минувшего века. Этот господин был довольно высок, широкоплеч и сутул. Сколько я мог рассмотреть, он был некрасив — такое, знаете ли, крупное лицо с глазами, мне показалось, навыкат, массивным подбородком, прямым и совсем не маленьким носом. Но удивительное дело! Ни одна из черт его облика не могла быть названа привлекательной; однако все вместе они излучали такую спокойную, уверенную в себе доброту, что у меня без какой бы то ни было причины посветлело на душе.