Nimbus - Александр Нежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть между тем ложное понимание чести. В оценке трагического случая с Пушкиным, насколько я могу судить, прав был господин П.
— Нет! — воскликнул он в ответ на мой вопрос о Пушкине. — Верьте: я любил его и с восхищением наблюдал расцвет и возмужание его божественного дара! Но он был никудышный философ. Для чего было так раболепствовать самолюбию?! Высокий ум — и столь прискорбное помрачение.
Тень набежала на его лицо. Он глубоко задумался, меж тем как взгляд его светлых глаз блуждал по гостиной, не задерживаясь на ком-либо из присутствующих. Он стоял, скрестив на груди руки, — как, вы знаете, любил стоять Наполеон. Господин П. был одет просто, но в полном соответствии с требованиями хорошего вкуса: черный сюртук, атласный светлый жилет с проходящей по нему золотой цепочкой от часов, черные панталоны. Кольцо с крупным рубином украшало безымянный палец левой руки. Я молчал, боясь прервать его раздумья и стремясь возможно внимательней следить за их отражением на его лице мыслителя и страдальца. Наконец он едва заметно улыбнулся и кивком головы указал мне на одного из гостей. Повернувшись, я увидел неподалеку от нас старика довольно странного вида. В черном, тесно сидящем на нем сюртуке, в коротких панталонах, в чулках и далеко не первой новизны башмаках с пряжками, он словно сошел с полотна минувшего века. Этот господин был довольно высок, широкоплеч и сутул. Сколько я мог рассмотреть, он был некрасив — такое, знаете ли, крупное лицо с глазами, мне показалось, навыкат, массивным подбородком, прямым и совсем не маленьким носом. Но удивительное дело! Ни одна из черт его облика не могла быть названа привлекательной; однако все вместе они излучали такую спокойную, уверенную в себе доброту, что у меня без какой бы то ни было причины посветлело на душе.
— Познакомьте же меня с ним! — воскликнул я. — Это наверняка чудак, но из тех, кто украшает наш бедный мир.
— Немного терпения, — отозвался господин П. — К нашему доктору слетаются его почитательницы.
— Так он врач?
— Да. Врачеватель тел и целитель уязвленных жизнью душ.
Странный, привлекательный, ни на кого не похожий человек! Мой интерес к нему возрос. Но как раз в эту минуту он вступил в оживленную беседу с тремя дамами, одной из которых была хозяйка дома. Вернее, говорили они, а он, слушая их, улыбался совершенно детской улыбкой и время от времени вставлял одно-два слова.
— Вы вечно ходите без платка, Федор Петрович, — сквозь общий шум доносился до меня прелестный женский голос.
— Чем же вы утираете слезы ваших несчастных? — вторил ему другой, ничуть не менее прелестный.
— Вот вам целая дюжина! — и с этими словами госпожа Е. вручила старому доктору стопку перевязанных синей ленточкой платков.
— О! — принимая дар, с чувством произнес он. — Они так будут вам благодарны!
Признаюсь: мое наблюдение за чудаком в допотопном костюме, вероятно, превысило меру приличия. Во всяком случае, господин П. мягко притронулся к моему плечу.
— Маркиз, — с милой учтивостью промолвил он, — уверен, вам еще представится случай потолковать с Федором Петровичем.
— Удивительный… удивительный человек, — пробормотал я.
— Мы все тут, — и господин П. с легкой усмешкой обвел рукой гостиную, — Сократы, Вергилии и Ликурги… Нас хлебом не корми, но дай порассуждать о России, о ее особом пути, в который я, по чести, не верю… Или же, говорим мы, приставив палец ко лбу, — и он в самом деле приложил палец к высокому лбу, изображая напряженную деятельность мысли, — она пойдет стезей, уже проложенной Европой, на тысячу лет прежде нас вошедшей во врата цивилизации, культуры и разумного устроения общественной жизни. Загвоздка, однако, в том, что все великие вопросы поначалу надобно каждому разрешить в собственной душе. Рабство, убеждаем мы друг друга, наносит непоправимый вред нравственному состоянию России. Что ж, коли так, освободи своих крепостных! Яви пример заботы об Отечестве и непоказного христианства! Но тут всякий из нас — и ваш покорный слуга в том числе — замирает перед этим Рубиконом, трепеща перед неизбежными последствиями решительного шага. Каково мне будет без моих доходов? Кто обеспечит мой досуг? Кто напитает меня, дабы я мог невозбранно предаваться размышлениям о судьбах Отечества? Кто избавит меня от забот о хлебе насущном? Вот почему, — с горечью произнес господин П., — мы живем за счет жизни других; произрастаем на почве, удобренной страданиями, политой слезами и вспаханной отчаянием; мы рвемся ввысь, в небеса, мы хотим воспарить, но пуповина, от рождения связывающая нас с нашими рабами, прочно удерживает нас на земле. Мы рабы своих рабов.
Легкий румянец проступил на его бледном лице. Поистине: судить себя неизмеримо тяжелее, чем выносить приговор обществу.
— Федор же Петрович, — после недолгого молчания продолжил он, — был богат, стал беден. Но зато стяжал себе сокровище неоскудевающее, которое, как вам доподлинно известно, вор не крадет и моль не съедает.
— Да кто же он?! — едва не вскричал я и, не выдержав, обернулся, чтобы еще раз взглянуть на старого чудака.
Но — с огорчением увидел я — он уже стоял в дверях гостиной и прощался с хозяйкой, госпожой Е.
— Друг обездоленных. Защитник несчастных. Заступник сирот. Ангел, в молодые годы прилетевший к нам из Германии и в России состарившийся.
— Так он немец?
— Природный немец, ревностный католик. Имя ему — Фридрих Йозеф Гааз.
2Немец, католик, иными словами со всех сторон чужой этой земле — и каким-то непостижимым образом пустивший в ней глубокие корни и обрусевший до перемены своего имени на русское. Трех месяцев в России мне оказалось вполне достаточно, чтобы я принялся мечтать о возвращении на родину, — а он прожил здесь всю жизнь и заслужил право на русский лад именоваться Федором Петровичем! В его привязанности явно кроется какая-то тайна. В противном случае, мой друг, вы можете смело утверждать, что я вовсе не знаток человеческой природы, каковым полагаю себя сегодня, на пороге моего сорокалетия. В самом деле, возможно ли без видимых и весомых причин столь круто изменить свою судьбу? Отделиться от своего народа и прилепиться к чужому? Цивилизованную Германию променять на полуварварскую Россию? Как французу, мне прежде всего приходит в голову мысль о глубокой и — увы — неразделенной любви, из обломков которой он воздвиг монастырь и стал в нем первым и единственным монахом. Как человек, принадлежащий к европейской цивилизации, я могу предположить, что господин Гааз однажды принял на себя миссию просвещения невежественных соседей и, повинуясь долгу, готов нести ее, покуда у него хватит сил. Как христианин, я допускаю евангельскую основу сделанного им выбора, но в таком случае нам следует признать в нем подвижника, если не вполне святого. И это в наш насквозь проеденный скепсисом век, сделавший как будто все, чтобы истребить из своей памяти Христа и проповедь апостолов! Я замираю в недоумении…
Размышляя подобным образом, в сопровождении нанятого в Москве слуги, кое-как изъяснявшегося по-французски, на следующий день я ехал из пансиона на Дмитровке на Большую Калужскую улицу, где один из домов близ Донского монастыря занимал господин К., обещавший снабдить меня рекомендательными письмами во Владимир, Ярославль и Нижний Новгород. Час был сравнительно ранний — около восьми утра. От магазинов и лавок еще не отъехали доставившие им товары и провиант извозчики, имеющие, кстати, сквернейшее обыкновение ставить свои телеги поперек улицы, зачастую с обеих ее сторон, что неимоверно затрудняет езду. Из своих выкрашенных в черно-белые полосы будок на этот истинно азиатский обычай хладнокровно взирали стражи порядка. Мне довольно часто кажется, что я не в Москве, а где-нибудь в Багдаде — особенно в те дни, когда стоит удушливая жара и на улицах висят клубы пыли. Но путешественнику по призванию вроде меня на роду написано стоически переносить тяготы повседневного существования: жару, пыль, чудовищные мостовые, плохую воду, лукавых слуг, тучи мух и полчища насекомых, с жадным нетерпением поджидающих путника на постоялых дворах и в гостинцах. Клопы! Мучительными ночами в голову мне закрадывалась поистине безумная мысль: скорее всего, думал я, между ними и русскими давным-давно заключено мирное соглашение, и потому с особенной яростью, как истые агенты власти, они набрасываются на иностранцев. Они пожирали меня везде и с особенной беспощадностью в гостинице главной русской святыни, Троице-Сергиевой лавры, где, спасаясь от них, я среди ночи бежал на улицу, словно Наполеон, в сумятице чувств покидавший сгоревшую Москву.
Всякого, кто вынес подобную пытку, должно несколько утешать известие, что клопы обитают даже в Зимнем дворце. Воображаю торжество отчаянных смельчаков из их среды, сумевших проникнуть в августейшие покои и напиться крови императора! Они сделали то, что оказалось не под силу русским революционерам в 1825 году.