Выставка стекла - Анатолий Макаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ничего, армия их всему научит, она их научит свободу любить, призовет к порядку. Вадим сквозь смертельную тоску подивился тому прямо-таки дворовому злорадству, с каким обличал его проректор, похожий внезапно на вечно раздраженного, перекошенного от мучившей его тайной злости на все и вся инвалида из соседней, пятой квартиры.
Удостоверившись в этом сходстве, сводившем всесильного университетского администратора до знакомого уровня квартирного склочника, Вадим с отрадой совершенного отчаяния направился к двери. А дверь, старинная, департаментская, именно в этот момент распахнулась, и нарядная дама с роскошным букетом южных цветов решительным шагом устремилась Вадиму навстречу. То есть Вадима она стремительно обошла, будто досадное препятствие, потому что и букет, и щедрые, театрально преувеличенные слова благодарности предназначались, само собой, хозяину кабинета. Вадим успел заметить, что дама превосходно одета, сильно надушена и вздернутыми к вискам глазами напоминает Инну.
Удивительного в этом не было — просто по-свойски навестила ректора Иннина мать, как говорили, известный в Москве адвокат. Вадим не вполне представлял себе, в чем заключена адвокатская известность, но догадывался, что она сродни актерской, позволяющей с разными влиятельными людьми легко и обаятельно устанавливать короткие отношения, запросто открывать те самые заповедные двери, к которым и приближаться-то боязно, заветную просьбу излагать с такой миной простодушия и невинности, будто даже мысль о возможности ее невыполнения представляется невероятной и по-детски обидной. Как и детям, таким людям не отказывают. Потому-то, дошло до Вадима, Инна и переведена на дневное отделение, и Севка переведен, за него, как за роковую любовь своей дочери-идеалистки, тоже сумела похлопотать красивая и влиятельная Иннина мамаша.
Как ни странно, разгадка своего невезения и, наоборот, внезапного везения, выпавшего на долю его друзей, не расстроила Вадима, а скорее даже успокоила. То есть расстроила страшно, поскольку с откровенным предательством не в книге, не в кино, а наяву он встретился, по правде говоря, первый раз в жизни. Но в том-то и дело, что, распознав в происшедшем самое настоящее, самое неподдельное предательство, именно предательство, а не что-либо иное, он словно примирился с действительностью. И не ходил больше в университет до самого призыва в армию.
А призывали его в конце октября, в один день с одноклассником Толиком Баркановым. Проводы справляли у Толика, как-то сподручнее оказалось. Может, оттого, что комната у Толика была больше. Очень большая комната. Но жуткая в смысле запущенности, Вадим, с детства привыкший к скудости обиталищ родственников и друзей, был потрясен ее прямо-таки хитрованской нищетой.
Угощение на столе было под стать железным койкам и некрашеным табуреткам — грубое, барачное, — вареная картошка, винегрет в эмалированном тазу, кое-как разделанная селедка, самая простая водка по двадцать один двадцать. Рюмок, понятно, не было, чокались гранеными мутноватыми стаканами.
Несмотря на это народ за столом подобрался вполне центровой, выпускники их родной школы и еще двух окрестных, короли динамовского катка, «шестигранника», самой греховно-модной танцверанды, знатоки джаза и зарубежных фильмов, приятели Толика по турпоходам и яхт-клубу, под Монтана постриженные парни и смазливые девушки из числа местных красавиц.
Вадим, пребывающий в состоянии странной душевной пустоты, в тени шумного Толика почти не воспринимаемый компанией в качестве уходящего в армию призывника, втайне надеялся, что на проводах появится Инна. Толик давал понять, что о сегодняшнем сборище ей известно. Сквозь непривычный, то возбуждающий, а то угнетающий хмель Вадим прислушивался к каждому входному и телефонному звонку. Инна, однако, так и не пришла. Зато в середине застолья в комнату ввалился Севка, с ходу засадил стакан водки, целовался с Толиком Баркановым и Вадима, как ни в чем не бывало, обнимал за плечи, один за другим провозглашал тосты за будущую успешную службу своих лучших школьных друзей, причем с таким вкусом и пониманием употреблял солдатские словечки, шутки и подначки, как будто бы сам как минимум только что накануне снял сапоги и гимнастерку.
Часам к одиннадцати вдруг выяснилось, что Севка куда-то пропал, а вместе с ним исчезла из поля зрения и некая девица, на которую на правах завтрашнего новобранца Толик Барканов имел вполне конкретные и скорые виды. Внезапная ярость, часто свойственная призывникам во время проводов, овладела вдруг обычно благодушным и веселым Толиком. С какою-то озорной агрессивностью сбацал с другою своей приятельницей залихватский рок-энд-ролл, перецеловал страстно, взасос всех остальных девушек, а потом, рывком растворив свое едва приподнятое над асфальтом окно, выпрыгнул во двор. Кое-кто из парней устремился за ним, среди них и Вадим, в этот вечер странным образом зависимый от Толика.
Барканов обнаружил неверную подругу в объятиях Севки в укромном углу двора и со злым удовольствием врезал Севке по морде. Чувствуя свою вину, Севка не сопротивлялся, только старался увернуться от безжалостных баркановских кулаков.
Зрелище скандала и крови отрезвило Вадима, и все же дальнейшее развитие событий не удержалось в памяти. Как успокоились? На чем примирились? Запомнилась только полутемная, закопченная кухня со множеством столов, тазов и корыт, в которой Севка, склонившись над железной проржавевшей раковиной, смывал кровь. Вадим стоял рядом и протягивал ему свой носовой платок. Севка мочил его и клал на переносицу, а в это время из темноты, из потаенных глубин коридора доносились женские стоны — видимо, Толик Барканов добился торжества справедливости.
…На сборный пункт, во двор в окрестностях Большого театра, они явились ранним сереньким утром. На самом деле Вадим любил и осень, и такую погоду. Октябрьская свежесть холодила наголо остриженную голову и напоминала невозвратные школьные годы, навсегда утраченное счастье предвыпускных месяцев, когда каждый день начинался обещанием счастья, открытий, прозрений, душевных потрясений и сердечного томления.
Уже стоя в битком набитом кузове грузовика, внимая крикам, плачу, будоражащим звукам неумелого оркестра, Вадим вглядывался в окружавшую машины толпу — среди многих дорогих и знакомых лиц не было ни Севкиного, ни Инниного. И то сказать, не синяками же, наверняка выступившими за ночь, было Севке удивлять собравшуюся плачущую и поющую публику? А Инна, что ж… ей этот под нулевку стриженный, в старые телогрейки одетый, в стоптанные прохари обутый народ, орущий, гогочущий — гуляй, рванина! — никогда не был по вкусу. Она не любила ни массовых гуляний, ни танцев на асфальте, ни подначек, ни припевок, ни хохота, ни слез на народе.
Уже в более поздние годы Вадим вычислил некую странную закономерность своей судьбы. Все то, чего он страстно желал, добивался изо всех сил, напрягая жилы и опасаясь сорваться, все это как назло не давалось ему в руки. Ускользало, выворачивалось, срывалось в самый последний момент. И долго потом отзывалось в душе физически ноющей надсадой. Зато и удачи нет-нет да и скатывались ему на голову, как правило, в тот момент, когда он о них и думать не думал, да еще как бы на периферии его планов и намерений. Хотя, конечно, грех жаловаться…
Вот так он не сумел перевестись на дневное отделение и загремел в армию, в автобат Забайкальского военного округа, однако, уже свыкшись с мыслью, что три года из жизни придется вычеркнуть, был демобилизован из рядов вооруженных сил через год с небольшим. Это уж спасибо Никите Сергеевичу, решившему тогда для примера другим великим державам, для воодушевления поэтов, на радость матерям и на пользу народному хозяйству сократить численность Советской Армии на полмиллиона человек. Вадим в эти пятьсот тысяч попасть и не чаял, памятуя о невеликой своей удачливости, но вот неожиданно попал, о чем объявил перед строем подполковник Сороковенко, и, как ни странно, вроде бы сначала даже не обрадовался этому известию, а непроизвольно о нем пожалел, как-никак, а к службе он вроде бы притерпелся, втянулся в службу.
Но потом, конечно, рвался домой, ночей не спал в общем вагоне жутко медленного, как ему казалось, поезда. В вагоне-ресторане пил портвейн и отвратительный тягучий ликер с такими же, как и он сам, вчерашними «дембелями» и на остановках выпрыгивал на перрон, бессознательно стараясь в воздухе учуять приближение родной столицы.
По старой памяти Вадим ждал в университете каких-либо трений и неувязок, однако восстановили его без звука и на дневное отделение зачислили почти что с распростертыми объятиями, как же, воин вернулся, уволенный в запас раньше срока благодаря миролюбивой инициативе родного советского правительства!
И потянулась нормальная студенческая жизнь, в меру рутинная и обыденная, вовсе не такая праздничная, какой представлялась ему в казарме, а также в то время, когда из вечерников он стремился перебраться в стопроцентные, дневные. Хотя без неожиданностей тоже не обходилось, вот первая: Севка ушел из университета. Не вылетел за какую-нибудь провинность, не был исключен за неуспеваемость, просто перестал появляться на лекциях и семинарах, как перестают ходить в спортивную секцию либо в драмкружок при Дворце пионеров.