Выставка стекла - Анатолий Макаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первые же Иннины слова поставили Вадима на место, в который уж раз доказали, что страхи ее и волнения никогда не имеют отношения к поворотам его собственной судьбы.
— Севку взяли! — крикнула, но в то же время как бы прошептала Инна.
Как человек своего времени, Вадим тотчас понял, что она имеет в виду. Более семи лет прошло с тех пор, как по московским улицам перестали ездить по вечерам за три квартала узнаваемые, озноб по спине вызывающие «воронки», мало того, многие бывшие его пассажиры, навсегда помеченные особой манерой настороженно приглядываться к миру, воротились в родной город, но память о ночных звонках и стуке в дверь, об особо явственном гудении лифта и шуршании шин на пустынной улице все еще касалась сердца ледяными, безжалостными пальцами. И те памятные короткие глаголы по-прежнему не требовали пояснений в виде обстоятельств места и действия.
«Куда», «кто», «зачем» — уточнять не требовалось. Единственное, что спросил Вадим, было: «Когда?»
Инна ответила, что часа три назад. Днем после университета она звонила Севке, они договорились встретиться, он в последнее время вновь увлекся новыми друзьями, обещал, что ей будет очень интересно, а часов в шесть за ним заехала черная «Волга». Севкина мать в окно видела, как раз у их парадного остановилась. Двое мужчин пришли, молодых, вежливых. Показали какие-то корочки и пригласили Севку с собой.
— Пригласили? — переспросил Вадим.
Инна взвилась, в том смысле, что держались корректно, не грубили, не обыскивали, наручников не надевали, сказали, что с ним хотят кое о чем поговорить весьма ответственные товарищи.
— Ты ведь понимаешь, что это значит! — на этот раз уже в полный голос выкрикивала Инна.
И Вадиму стало страшно. Кто знает, а вдруг снова началось? Он даже не поинтересовался, за что замели Севку, разве заметают за что-то конкретное? Заметают, потому что пришла пора, вдруг даже не подумал, а кожей, сосудами, волосами сообразил Вадим, именно так бывало, как он знал по рассказам, в сорок девятом и тридцать седьмом. Хотя нет, как было в сорок девятом, он видел собственными глазами.
Усилием воли Вадим преодолел безотчетный накат ужаса. Сознание как будто бы прояснилось, однако между лопаток и внизу живота нет-нет да и пробегал противных холодок.
— Может, рассказать все твоим родителям? — осторожно предложил Вадим, памятуя о том, как щепетильна Инна во всем, что касается ее якобы сильно пострадавших некогда предков. Хотя, честно говоря, мамаша ее в кабинете проректора не производила такого уж страдающего впечатления и мысли об особой щепетильности не навевала.
— Все-таки люди закона… — несмело обосновал он свое предположение.
— То-то и оно, что закона! — горестно вздохнула Инна. — А ведь тут сплошной произвол! Не объяснили, что и почему, в чем обвиняют, в чем подозревают, втолкнули в машину, и — привет, только его и видели!
Последняя фраза показалась Вадиму чересчур театральной, да и картина, ею воссозданная, напоминала сцену из зарубежного детектива.
— Так не бывает, — с преувеличенной уверенностью произнес Вадим и как раз в эту секунду сообразил, что бывает именно так, что нет у него никакой уверенности в том, что и самого его в ближайшие полчаса не остановят на улице и не впихнут в такую же черную «Волгу».
Должно быть, и Инне передался этот испуг, потому что внезапно она ускорила шаги и вывела Вадима на Бродвей, или просто на Брод, то есть на улицу Горького.
Вадим презирал всю бродвейскую публику, хотя порой неосознанно за нею тянулся, за ее фасонами штанов и стрижек; теперь зрелище праздничной, чуть взбудораженной и вместе с тем уверенной в себе толпы отчасти его успокоило. Все идут куда хотят, кого хотят кадрят, где хотят тусуются, никого не останавливают, не заметают, не заталкивают в машины, случается ли такое на свете?
— Надо сообщить иностранным корреспондентам, — вдруг твердо, с обдуманной решимостью сказала Инна, и от этих безапелляционных слов у Вадима захолодело внутри. Мысль об обращении к западным журналистам не на шутку напугала. Каким-то заговором отдавала она, нелояльной ябедой, слезливым предательством. Это соображение угнетало Вадима почище страха, дворовая мораль под стать державной не одобряла жалоб на стороне.
А Инна, распаляясь и обнаруживая в низком голосе неизвестные, волнующие ноты, беспрестанно убеждала Вадима, что о Севкиной несчастной судьбе, о произволе, творящемся в нашей проклятой стране, должен узнать весь мир, те самые люди доброй воли, которые оплакивают алжирских феллахов и негров Литл-Рока, но ни сном ни духом не ведают о том, как в столице прогрессивного человечества среди бела дня хватают невинных людей.
Возле телеграфа они пересекли улицу Горького и вдоль по узкой темной, подобной коридору, улице направились к старым университетским корпусам.
В этот час в переулке почти не было прохожих и машины не попадались навстречу, поэтому внезапный шорох шин за спиной вновь вызвал у Вадима отвратительный холодок между лопаток. Знакомство с иностранными корреспондентами целиком оставалось в сфере предположений, но Вадим почти готов был поверить в то, что уже замешан в эту предосудительную связь и что расплата за нее вот-вот последует. Одно мгновение он был вполне уверен, что, поровнявшись с ними, очередная машина тотчас остановится, к счастью, она проехала мимо, безмятежно подмигивая малиновыми подфарниками.
Потом они сидели на скамейке возле входа на исторический факультет, и Вадим старался отговорить Инну от ложной идеи апелляции к иностранцам. Хватит, эти иностранцы и довели Севку до ручки.
Конечно, конечно, практика в языке, не сравнимая ни с какими курсами, но ведь и тут хорошо бы знать меру. Какого черта лезть в каждую толпу, которая на Советской площади окружает какого-нибудь англичанина или шведа, пытается с ним объясниться, расспрашивает о ценах на ширпотреб и о квартплате, сама приукрашивая из стихийного патриотизма родимую действительность, отвечает на его вопросы, когда простодушные, когда дурацкие, когда просто провокационные или же похожие на таковые, спорит с ним, кипятится, пытается его перековать, внушить ему азы марксистско-ленинского мировоззрения. Впрочем, Севка-то как раз наоборот, он скорее в соотечественниках эти самые основы ехидно подрывал, как бы невзначай подбрасывая в самый разгар полемики невинные с первого взгляда аргументы в пользу западных свобод и прав личности. Вадим сам был этому свидетелем. Прибился однажды из любопытства к вечернему толковищу возле «Националя» и в самом центре круга обнаружил Севку, который, поддерживая своего иностранного знакомца, ловко и остроумно, а главное с безошибочным знанием родимой обыденности срезал не желавших спасовать перед гостем отечественных ортодоксов. И при этом еще смеялся так задорно и обидно, с таким чувством превосходства, и своего личного, и заграничного, что ортодоксы, запутавшись в собственных доводах, с досады впадали в еще пущую ортодоксальность и начинали нести оскорбленную, заносчивую чепуху.
Вадима, не видимого торжествующим товарищем, она угнетала и раздражала, однако Севкин неизвестно на чем основанный гонор раздражал еще больше. Вадим и сам в такие минуты помимо воли становился правоверным, дубоватым и не проницаемым ни для какой нормальной логики, наподобие некоторых своих однокурсников, поступивших в университет после окончания офицерских училищ. Севкин смех звучал все снисходительнее и обиднее, сбитые с толку оппоненты уже не могли разобрать, кто же это перед ними: то ли иностранец, вместе с языком так хорошо усекший наши обычаи и нравы, то ли, не дай Бог, свой брат, то ли сдуру, то ли со зла решивший при иностранце протестовать против прописки и паспортной системы. Хотя смутно догадывались, должно быть, что иностранец в таком споре щадил бы их хозяйское самолюбие и особо язвительных подначек себе не позволял. Севка же жалости не знал и, упоенный внезапным триумфом, по-прежнему не замечал в толпе своего старого товарища и, кто знает, быть может, и каких-либо других, менее терпимых к его злоязычию людей.
— Да, да, ты прав, — горестно соглашалась с Вадимом Инна. — Севка, когда в ударе, — как глухарь, не замечает ничего вокруг. Его вполне могли засечь, записать и даже заснять на пленку.
Тихо было в университетском сквере, только ветер иногда баламутил не опавшую еще листву, никогда еще Вадим не оказывался с Инной в такой волнующе близкой ситуации, но это как-то внезапно и одновременно запоздало до него дошло — полутьма, скамейка, соприкасающиеся колени, он понял вдруг, что может обнять Инну и что она его не оттолкнет. Ему мучительно захотелось ее поцеловать в шею под крутым завитком, потому что именно там была для него сосредоточена вся Иннина нежность, а также и его собственная, какую он к ней мучительно испытывал.